О Петре Билыводе

 Виктор Филимонов

 
 К Ко дню рождения Петра Билыводы (02.08. 1954), украинского поэта, погибшего в марте 1997 года.
ПРОПИСКА (фрагмент)
Адреса одного поэтического странничества
Хвала, хвала моiй шпакiвнi!
Iз вирiю мiй шлях лежить
туди, де вечоровий пiвень
на рiднiй мовi гомонить…
(Петро Билывода. Исповедь скворца)
Время и место: из личных переживаний.
Пролог.
Лирика Билыводы - это лирика моего друга ПЕТРА ШЕВЧЕНКО.
Единомышленника, совпавшего со мною в исторически ответственный момент нашего мировоззренческого становления. Так что речь пойдет даже и не о стихах, а о живых фактах и моей, и его духовной биографии. Особенно это касается произведений, явившихся в нашем общежитийном пребывании со второй половины 1970-х до середины 1980-х.
Даже сейчас, листая посмертный сборник его лирики, отмечаю про себя, с некой даже мистической оторопью, одному мне, может быть, внятные следы нашего сосуществования. Натыкаюсь, например, на строки, датированные 27 июля 1983 года (точная датировка для Билыводы – редкость), которые могли бы тогда вырваться (от безнадеги!) и из меня, если бы я хоть немного на такую точность и выразительность высказывания был способен.
Здрастуй, враже. Ось нарештi
ми з тобою I зустрiлись.
Затупились нашi стрiли,
заiржавiли мечi.
Будем битись, не миритись,
Ти ховався надто довго
за спиною, наче кiшка,
вслiд за мною крадучись…
(«Встреча»)
…То было жаркое и трудное лето. Для меня - перевальное в пугающий новый уклад жизни. Кому ведомы суетные мои дела тридцатилетней давности, когда я проживал в ныне доблестной столице «ЛНР» - Луганске-Ворошиловграде, может подумать, что имеются в виду зоркие наши Органы, заставившие меня бежать из привычных мест существования в российскую деревню на Владимирщине.
Но это не совсем так. Еще со времен подростково-хулиганских баталий, удивительным образом сопрягшихся в подсознании со стараниями Советского государства, запало, укрепилось и до сих пор живет жутко-изнурительное чувство нескончаемого преследования, гона. Такой перманентно длящийся сон, который сегодня, что печально, для многих в тех местах, для близких мне людей, в том числе, стал реальностью. И опять же - с подачи государственных и негосударственных «паханов» разного статуса и калибра.
По старой памяти, во сне, местом укрытия чаще всего бывает старенький двор дома в Лесном переулке упомянутого Луганска, где протекало с начала 1950-х мое детство, отрочество и даже юность. Ничего этого – ни дома, ни двора, ни переулка - теперь нет. Там ныне здания административные, над которыми водружались какое-то время тому рассейские прапора; там и конь с гениальным командармом Климом Ворошиловым в виде памятника. Значит, спасаться сегодня уже негде. И вот остаешься наедине с неизбывным в себе ужасом преследования и предчувствия неизбежной кары за какие-то (и мои и не мои) грехи.
Кричать хочется в отчаянье оттого, что ведь там, в том же подсознании, остается естественная жажда домашнего уюта и тепла, семейного, так сказать, лона-оберега! Но тут же настигает, подавляет все это непреходящий зуд – оборвать, порушить, вырваться, броситься в бега. В них-то собственно и нахожусь, как и многие мои соотечественники, и ровно столько же жажду укрыться…
…I навiть мати, навiть рiдна мати
мене не вийде бiльше виглядати,
I рук не покладу я й на плечi.
Куриться за спиною порожнеча,
не озираюсь – бо закам,янiю.
На хвилях коливаеться лелiя,
i cпокiй мiй – гонитва, а не втеча.
(«Мне дарит покой одиночество…», 1978)
Нам не изныть «дорожных жалоб»! Вот и приросшую к телу Билыводы белую сорочку, в которой родился поэт, простегал пунктир дороги, отбросившей на обочину дом рождения, а то и насквозь его пронизавшей…
… коли б поставить хату на колеса,
То можна жить i iхать, iхать – жить…
(«Дорога»)
Ему едва ли двадцать стукнуло, когда дорога настигла: «Ти шукав мене, хлопче, I ось я, вона…». Она настигла нас, провинциальных интеллигентов -маргиналов. Настиг радостный ужас неизбежного, нескончаемого бега-погони. Им-то и жила «от Москвы до самых до окраин» неуклюже разросшаяся страна испокон своего советского века. И мы по-детски легкомысленно играли неожиданным открытием-осознанием гона, что называется, «над пропастью во ржи», тупо не соображая, что сами катастрофически разжижаемся в нем со всеми близкими и далекими своими соплеменниками. Как это зримо (запоздало зримо) сегодня!
… Играли в «свободу полета» и с государством, будто забывая, что ежели нет конца «у бездонного Шляху Чумацького», то мы, в бытовой конкретности своей, занозу неизбежной кончины несем в сердце каждодневно. И каждый этот день, светло погибающий в мироздании, настигает каждого из нас, как «янгол смертi, прудкий i жорстокий». Чувствуешь, деваться некуда. Холодной испариной пробивает. Ужасаешься неотвратимой реальности происходящего. Тогда учились заслоняться мифом писаний, «бо як хати нема,/ то бiжи недодому –/ на останню сторiнку/ останнього тому…».
Миф мифом, но, видно, пронизывало так больно, так ясно и предметно, что в очень непростом для нас тогдашних 1977-м написалось как припечаталось:
Я притулку шукав. Його нема вiднине.
Домашне вогнище пожежа розмела.
Пливу крiзь вас, i прямо з-пiд весла
Iз вiрша в вiрш сльоза кривава плине.
Не прошло и десяти лет после этого предельно ясно обозначенного старта Билыводы (Петра Шевченко), как я уже был довольно далеко от мест нашего с ним общежития. И после перевала во вторую, половину 1980-х писалось ему все туже и туже. Ясно отмечая старт магистральной лирической темы, я все ищу и ищу ее финальное завершение, неизбежность которого интуитивно чувствую. Не нахожу. Останавливаюсь «навпомацки», на ощупь:
Нiхто менi не винен нi гроша –
нi ти, нi син, нi батько, нi Вiтчизна.
Душа тече через тригранну призму
I кольори печальнi воскреша.
Аз есмь усе, що тут уже було,
аз есмь, хто на землi i ще пребуде,
аз есмь, щоб iз ганьби i бруду
забило кришталеве джерело.
Нiхто менi не винен, але аз
I винен, i повинен, i не раз
ввiйти i вийти крiзь тригранник свiту,
умерти, народитися i жить.
I знову народитися i жити,
аж поки бiлим стане бiлий свiт.
Петро Бiливода, Радянський Союз.
(«Трёгранный сонет» из цикла «Сонеты для друзей и врагов»)
Неубедительный, но такой влекущий финал!
1. Эсхатология Белой Воды.
Убежден, что настоящий лирик творит в своем поэтическом пространстве сюжет одной единственной Главной Метафоры. Метафора эта есть ключ ко всему его Тексту, к его художественному миру в целом. Поэтому расшифровка этого скрытого сопряжения поэта с миром и есть расшифровка лирического кода, художнического Я.
Главная Метафора проступает в лирике Петра Билыводы явно и неотвратимо в самом поэтическом псевдониме. За псевдонимом Билывода – страна-миф, крестьянское мировидение, катастрофически утраченное потомками исконных земледельцев, как и их почва, корни. Где-то в истоках своего сюжета Билывода пытается сложить почти языческий образ единого человеко-природного крестьянского Дома, проникающего-прорастающего разветвленными цепкими корнями в доисторическую почву человечества.
Предивний вдома був паркан.
Пiд ним кохану я чекав.
Предавнiй птах з людським обличчям
нам вiчне щастя вiщував.
Паркан весною парував,
В землi землею пiдростав,
неначе наш селянський бог
поволi пальцi вистромляв
I нас од свiту затуляв…
(«Изгородь»)
Там, в подземных глубинах, под фундаментом мироздания, кроме распространившейся плоти крестьянского бога, обнаруживаются и корни праматери и праотца. И все они, как и надлежит, - земляные и древесные; дети и внуки их – такие же. Они, как ветви густого кустарника, друг с другом сплетаются, друг в друга прорастают, себя самое и свой мир-миф творят из одного и того же материала.
Дiд в,яже, дiд в'яже, дiд –
вiник, схожий на онуку.
Онуку, на вiник схожу,
Дiд в, яже, дiд в,'яже, дiд –
На онуку iз-пiд лоба
Паогядае…
(«Дед вяжет»)
Так у поэта возникала своя мифландия, назвать которую, в честь ее создателя, можно было бы – Белая Вода. И карта ее набрасывалась при мне, на основе реальных журналистских странствий Петра Шевченко по Луганской области. Он с увлечением занялся поэтической расшифровкой местных топонимов (своей родины - райцентра Беловодск, райцентра Марковка, других), застраивая и заселяя мифландию Билыводы. Заметный отзвук пантеизма Николая Заболоцкого в стихах Петра Шевченко не случаен. Мифландия Билыводы вообще дает сильный крен в обожествление природного начала. Его лирический герой не знает единобожия, не дозревает до этих высот, до их книжной «латыни», оставаясь дитятей Природы.
А хлопчик не iз Царського Села
все дме ув очеретяну сопiлку:
вiн ще не знае, що його дорога
у бiк у протилежний пролягла.
(«Так скачет кузнечик…»)
Однако и прочность беловодского мифа иллюзорна. Не успев оформиться, мир-миф обнаруживает подозрительную неустойчивость в самом своем ядре. В мифландии встречаем не только рационалиста-землероба беловодского Омелька, но и опасно агрессивных шулик и деток их шуличат из мифической же Шуликовки («пiд сорочками бiлими вони/ховають чорнi i лискучi крила…»). Еще большую тревогу вселяют железные жители Литвиновки: «…Згадае тата рiдного i неньку, кого обпалить подих Литвиненкiв…».
Может быть, как раз из-за своей корневой неукрепленности недостроенной осталась мифическая страна Билыводы. Не успел крестьянский Дом-мироздание обосноваться в его лирике, как поспешил обрушиться. Недолго держалось за вросшую в землю изгородь крестьянского двора его дитя, охраняемое скорлупой этого мироздания. Только-только явившись на свет, он уже готовится пробить скорлупу, выкатиться за ворота, нарушив родовые табу, туда, где курится «чорний бiлий свiт». И неожиданно, хотя, может быть, как раз ожидаемо, за воротами мифического мироздания начнется беспощадная отечественная история, иногда тоже смахивающая на миф.
Немае щастя на землi –
мiй батько згинув на вiйнi.
Немае хати. Де паркан?
Шалений вiтер-суховiй
у цьому вiршi зараз пан…
(«Изгородь»)
Мироздание, которое начинал возводить в своих стихах Билывода, имело не столько даже земледельческие, сколько более глубокие, хтонические корни. Это даже и не дом, отстроенный и укрепленный крестьянином-земледельцем, уже вкусившим цивилизации, а утроба матери-праматери, которую вряд ли возьмется «возделывать» младенец, ею рожденный и ею же оберегаемый. Словом, «кращоi рими , нiж «хата» i «мати» лирическому герою Билыводы «не вигадати i не згадати». Мать рифмуется с домом как с утробой его обитания. Там Билыводе хорошо и уютно. Но оттого еще сильнее страх нечаянно (или чаянно) выпасть из гнезда, окунуться в «провалля вiкна» дома-утробы. Когда «тихо спочивае мати», дом этот обретает самостоятельно-расшатанную жизнь, опасно неустойчивую.
…аж кров у жилах цебенить.
Пес божевiльний скавучить,
немовби злодiй на порозi
навшпиньки став i у вiкно
впускае очi…
(«Исповедь скворца»)
Образ то ли птенца, то ли человеческого дитяти у края, у гибельного края гнезда находящегося, возник еще в ранних стихах поэта.
Провис у проваллi вiкна,
Неначе у рамi картина –
Горобченям пiд стрiхою,
Стрiхою над горобцем.
Випаду чи не випаду?..
(«Ночью», 1975)
В этом переживании еще много юношеской игры (поэту – 20), но страшная воробьиная ночь все более и более переступает границы поэтической забавы, не на шутку пугая «Петю-лепетю» в его уютном гнезде:
Хто там лепече
За чорним вiкном?
Хто брязкотить
За дверима вiдром?
Що пророста
Крiзь пiдлогу до нас?..
(«Колыбельная»)
В глубине лирического сюжета Билыводы потаенно живет известная украинская сказка о мальчике-чурочке Телесике, плавающем по реке на золотом челноке с серебряным веслом. Он рыбку ловит для деда и бабы, кормит их. И все бы хорошо, если бы не змея коварная, обернувшаяся матерью Телесика и едва не сожравшая хлопчика. Сказка, похоже, глубоко въелась в младенческую память Билыводы, лирический герой которого, подобно Телесику, плывет на утлом челночке своем и из оконца материнской утробы чуть ли не в отверзшуюся пасть той самой змеи и вплывает. «Темна рiка», обернувшаяся неуправляемым челном, движется в мрачную бездонность вечности («не бачу, не чую, як сунеться час»).
I тiльки в минуле пробито вiкно,
I дихае в отвiр вiкна курява…
…як в отвiр вiкна на човнi я пливу…
(«Глухой, помешанный…»)
Пока дитя находится внутри материнской утробы, внутри мифа, бессмертие ему обеспечено. Но только челнок Телесика выплывет из провала окна, и дом, и его население остаются позади, а значит, обретают исторически определенные статус и возраст. Обретают срок жизни и смерть. Оставаясь дитятей, лирический герой Билыводы, тем не менее, с грозной определенностью видит за пределами мифа не только его кончину, но и свою собственную. Смерть у него за плечами становится настолько привычной, что уже и не пугает: «Як ота кульбаба/додолу осипаеться мiй рiд…». Из строки в строку кочует этот образ, упрямо требуя реальных жертв. Лирический герой почти безотчетно накликает погибель на свою голову. Может быть, потому эти стихи выказали провидческую силу после гибели Петра Шевченко .
Дитя, покинувшее утробу мифа, брошенное, бесприютное, но – дитя, с незатухающей памятью о детском месте, отчего мрачным перстом грозит ему бродяжье пространство «чорного бiлого свiту», на кресте которого распяли его «малу й блiду» сорочку. Минул четвертьвековой юбилей Петра Шевченко, и стихи поэта катастрофически быстро обрели пугающе невероятную зрелость и глубину. Одно за другим они платно складывали здание Главной Метафоры.
I я в райцентрi народився, i мене
в роддомi переплутали случайно
з таким же безiменним немовлям.
А сам собi я iменi не дам…
…Нам iмена провiнцiя дала.
ремесла, долi, далi и дiла…
Нерушимая неподвижность мифа преобразуется в вокзально-цыганское существование, когда не то что дома, а и табора нет – «той табiр люди добрi заорали». Нет у преобразившегося лирического героя Билыводы и кровных родных. Тот брат - персонаж, время от времени возникающий в лирике поэта, - двойник лирического героя в общем, исторически закрепленном бесприютстве советской империи. Это и есть разорванное на части, разбросанное по дорогам провинции под названием Советский Союз бывшее, так сказать, мифотело Билыводы. Оно утратило и свою деревянную мифоречь. Лопочет нечто на неком уже ином, расхристанном новоязе перепутий, который на юго-востоке Украины (в той же Луганской области) считают почему-то русским языком. Не русский он и не украинский – это суржик, язык насильственных переселенцев. Процитированными выше стихами поэт подводит жирную черту под содержанием исходного лейтмотива – с его мифозданием, традиционными персонажами и языком:
…Ми всi в райцентрi народилися, i нас
в роддомi переплутали случайно
I розвели по свiту так далеко,
що не зведе до купи i лелека.
(«Пролог», август 1980)
Детское место материнской утробы утрачивает силу оберега, поскольку сама утроба отныне зият могильной бездной, куда проваливаются и дед, и баба, и братья, и сестра, и сам «петя-лепетя». А вот отец? Отец с его мужским опытом домостроения и проч.? Кажется, и он теряется в замогильной бездне мифа, уходит, как вий, туда, куда «врос его тын». Он – хтоническое тело, призрак, что угодно – но не человек. Но на каких-то перепутьях лирики Билыводы отец вроде бы является в конкретности истории и жизненной среды. Однако ж, опять-таки, скорее, призраком, чем человеком (…Але в нашiй хатi/ Зам1сть батька – дiд мороз цибатий…»).
В постмифологическом пространстве лирики Петра Билыводы отцу, как Святогору за Ильей Муромцем, не угнаться за сыном, поскольку на всех дорогах для него уготована, его сторожит домовина, как раз по его росту. Так что любое стихотворение, в котором так или иначе возникает отцовская тень, есть эпитафия. Под ее плитой успокаивается отцовский опыт лирического героя, и уже никакой Гомер не «доковыляет» до этой могилы, чтобы его, тот опыт, ставший мифом, пробудить ( «Эпитафия»). Ахиллесова пята лирического героя Билыводы, его настоящая трагедия - в неспособности самому из младенчества-сыновства перейти в отцовскую ипостась зрелости. Легче и самому в небытие свалиться…
Я бачу сон. Один i той же:
мантачка в скреготi терпкiм –
мiй бiдний батько гострить косу,
шануе iз обох бокiв.
Вже випив трохи. Вчить косити:
«Стiй мовчки! Слухай, бо пiду…»
Мовчу, мовчу. Останнiй вiтер
хитнув його, як лободу.
I хтозна, що його робити?
Я й сам в тi трави упаду.
(«Я вижу сон. Один и тот же…»)
(Из правленного Предисловия к сборнику "Изобретение Петра Билыводы".Киев, 2004)


Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.