ПРАКТИКА (отрывок из романа)

Виктор Брусницин
ПРАКТИКА
(отрывок из романа)


Я не уловил начала обвала — как раз занимался стойкой, работа требовала усилий.
Замелькали лучи светиков, ближайший ко мне рабочий молча сорвался и длинными
прыжками помчался прочь. Я повернул вслед ему голову и увидел, в вязком смраде скачут
трое соратников. В уши ударила напористая смесь треска, воя, грохота. Тело бессознательно
прянуло следом. Впереди что-то взорвалось, заклубилась тугая пыль, заплясали тени, какие-
то жуткие громады, я инстинктивно прыгнул через конвейер в сторону, к забою. Тут и
достало.
Произошло следующее. Обрушившаяся кровля словно спички ломала крепь. Когда на
меня упала порода, голова угадала под переломившуюся пополам стойку, которая,
уложившись наискось на грудь забоя, образовала невеликое пространство, защитив тем
самым. Остальное тело оказалось сжатым породой в позе эмбриона.
Не могу сказать точно, терял ли я сознание от удара по голове, но на какое-то время
оно все-таки было выключено, по всей видимости, шоком.
Надо думать, я не верил, что на земле существуют обвалы, и потому не понимал, что
происходит. После короткой потери рассудка увидел перед глазами мечущуюся черноту — в
рот, нос, поры била пыль, тело аккуратно сковалось плотным, мягким, невыносимым
материалом. Совершенно не присутствовала боль. Помню (сразу предупрежу, происшедшее в
памяти до сих пор держится отчетливо), даже подумал, здесь недоразумение, обязательно
должно быть больно. Пробовал двигаться и сразу увидел насколько попытка безнадежна —
мышцы отсутствовали. Впрочем, пальцы обеих рук, кисти которых обнаружил подле лица,
вяло, безграмотно и бесчувственно пошевелились, и это движение взорвало сознание. Я
догадался, пришла смерть.
Значительное время спустя, вспоминая пережитое, признавался, должно быть, самым
поразительным явился запах смерти. Именно запах, дыхание ее — ровное, неумолимое, оно
было чистым и совершенным.
Удивительного набралось довольно. Как искренне, точно описывают смерть. «Вся
жизнь прошла перед глазами» — насколько верно! Удобно лёжа (да-да, едва ли не состояние
покоя, если не умиротворения, наполнило меня) и открыв глаза, деловито утонув взглядом в
непроницаемом мраке, рассматривал я свою жизнь. Боже, какие забытые эпизоды — и как
несправедливо! — плыли перед глазами, какие лабиринты памяти освещались ясно и
фокусно. Абсолютно оказалось достоверным — смерть стоила жизни.
Многое, что происходило тогда, запомнил намертво. Но вот переходы... Не могу
воскресить, как благость превратилась в ужас. Я кричал, визжал, вопил. «Мама, мамочка!!!»
Делал это членораздельно, изрыгал слова. Они обозначали ужас — дикий, нечеловеческий.
Он въелся во всё: органы, клетки, кости — он стянул Вселенную, пропитал ее и вывернул в
меня. И он был игрив... Ужас шмыгал в протоплазму и ярил ее, превращая субстрат в
бушующий, клокочущий океан. Брался за кости, они превращались в набат. Теперь кровь, она
останавливалась и начинала перемещаться вспять — ох и озорник... Остепенялся, отползал в
сторонку — скромняга — умильно наблюдая за своей работой. Оживало сознание, я начинал
предполагать, что в катавасии присутствует тело. И здесь в дело вступала боль.
Боль не оказалась отъявленной, безграничной. Тело жгло, давило, терзало, но это было
рассредоточено, общо. Здесь, вероятно, спасал ужас. Как только дружище находил, что боль
начинает оконтуриваться, сосредотачиваться, донимать, он вновь принимался за дело,
вздымался, занимал позиции. Он, похоже, был авторитетней, респектабельней, одержимей.
Но и благодушней... Они, ужас и боль, баловались — отваливались друг от друга, уступая
добросердечно, либо сдаваясь в потасовке, наблюдали соперника, соответственно, ревниво
или приятельски; обратно переплетались уживчиво, либо сцеплялись остервенело.
И надо же, боль, в конце концов, победила. Этот переход тоже ускользнул — я лишь
помню, что возил пальцами по лицу и щека отвечала осязанием. Казалось, внимание,
отпущенное ужасом и плюхнувшееся в тело, ползет по нему, рассматривая жадно. И
благодарная к этому интересу боль вздымается навстречу, язвя, насилуя организм, ввергая в
кромешное...
Для наглядности — мне раздавило одно яичко, мужики поймут, каково это.
Впрочем, боль была объемной, но не сосредоточенной, пусть истязала неимоверно.
Представлялось, она пытается разломать и развалить тело на куски, это получается, и
гражданка торжествует, на мгновение забыв о подопытном. Однако тело коварно
сращивается обратно, части упрямо сцепляются, и обиженная боль, воспрянув, возобновляет
действо. Временами я ловил ртом уголь и грыз его в яростном исступлении.
Всё стало мучительным. Попробуйте представить человека, который погружен в
кошмар действующей боли и непонимания, что происходит, в ужас ожидания не только новой
боли, но и смерти. Я ждал смерти. Со страхом и надеждой.
Позже мне рассказали случай, когда — вроде бы в Кизеловском бассейне — одни
мужик попал в обвал. Он очутился в щели, совершенно невредимый. Но постоянно ожидал
дальнейшего обрушения, смерти. Девять дней. Его извлекли седым и поврежденным головой.
Понимаю.
Имели место толчки. Слабые, вежливые. Они шевелили отупевшее от истязания тело,
тонизировали кошмар. Я открывал глаза и подолгу смотрел в черную занавесь: каска со
светиком была сбита и бесполезна. Иногда кричал. Странно, не плакал.
В общем, мне повезло: я не терял сознания, на голос и нашли. Отыскали, вроде бы
часа через два, извлекли еще где-то через пять. Не могли укрепить ссыпающуюся породу и
освободить левую ногу, что зажало доброй глыбой. Между прочим, как рассказывали, дно
купола надо мной луч еле доставал, а в месте, где мы работали, породы навалило чуть выше
колен... Как грели меня голоса мужиков, что истово рубились ко мне — работала и вся
бригада и спасатели. Ну да что тут говорить.
Продрались достаточно скоро, как только соорудили доступ, подлез врач и воткнул
порядочную порцию обезболивающего, так что существование пошло вполне приемлемое. В
узкий лаз попеременно залезал кто-то один и шуровал, откапывая. Рассказывал, разумеется,
истории — ни одна не отложилась... Надо сказать, в жизни я участвовал интенсивно: помню,
настоятельно требовал топор, чтоб отвалить зажатую ногу и не мучить людей. Да и вообще,
подходило время заканчивать смену — это, в конце концов, святое... «Всё, он наш!» —
гаркнул мастер. Замечательно осталась радость этого возгласа, когда нога дала, и
пропущенный под мышками через грудь канат медленно повез меня по лазу.
Теперь я подхожу, судя по всему, к главному.
Еще в лаве рассудок мой начинал периодически выпадать. Напомню, в меня втюхали
хорошее количество наркотического обезболивающего. Идут эпизодические картинки: вот на
тенте прут по уклону, вот вытащили из шахты — вокруг народ, мелькнули испуганные глаза
Светки.
Больничная палата. Добрый, веселый свет. Пронзительно чистые стены. Озабоченные
лица медперсонала. Твердо помню, что врач как бы отъехала — женщина странно,
неестественно отклонилась. Вдруг пополз в сторону воздух, обозначилась некая ниша, я
очутился один.
Навек остались в памяти те ощущения. Такого восторга, боли, блаженства, чуда
никогда больше не переживал.
Я увидел, что врач куда-то уплывает, ее затягивало, уносило в водоворот, она
двигалась внутри одной из прядей каната. Исчезла тяжесть, навалилась невесомость.
Сопровождалось это чувством целесообразности и заинтересованностью... Неожиданно меня
вынесло на простор. Передо мной лежала широкая, ясная панорама и там происходила
жизнь. Опрятное ласковое поле. Нежная шевелюра пшеницы, блестя сокровенным,
чарующим светом, перекатывается волнами от забот томного ветерка. Взор бежит дальше,
вникает в глубокий, сытый лес, череда тревожных запахов и звуков вторгается в меня.
Маленькая девочка вожделенно бросается к кокетничающему грибку. Ее зовут Таня. Вчера ее
обидела подружка, но сегодня это напрочь выбито чудесной симфонией леса, действия.
Обомлевший, взвихренный до экстаза несусь дальше и застреваю в хаотичном
монолите города. Вступаю в улицы, квартиры, организмы, судьбы, индивидуальности. Я
всезнающ и вездесущ. Это потрясающе. Шарю по людям, по их жизням, закоулкам,
просекам, пропастям, и только одна лишняя нота вплетается в громовой хор этого
великолепия, — боязнь, что все может кончиться.
Вдруг взгляд выхватывает восьмилетнего мальчика. Боже, какое знакомое лицо, какая
непереносимо близкая судьба. Мамочка родная! Да это же я, Витька. А здесь и сама мама
выговаривает парнишке за лень к занятиям математикой. «Ты не можешь сосредоточить
внимание на решении простейшей задачи. Но взгляни, подобную мы решили только что». Я
соплю, напряженно скован, бурлит упрямство и страх, я ненавижу жизнь. Господи, какая
нестерпимая минута!
Но что это? Паренек сдвигается во времени. Ему пять лет, он выходит на крыльцо
дома, в руках дудочка. Инструмент привезла сегодня из заграничной командировки тетя.
Дудочка обладает изумительным тембром, я не устаю наслаждаться чарующими звуками.
Мама же загоняет домой: «Люди ложатся спать, а ты тут разводишь на всю округу». И
выплывают видения, которые никакими усилиями памяти выковырять невозможно.
Однако отцепился от человечка взор и побежал по лабиринтам мироздания.
Натыкаюсь на заурядную картинку: сидит на скамейке в аллее изрядно постная дама
бальзаковского возраста и сосредоточенно пялится в перспективы. Настолько удручающе
бесславен облик, что в судьбе ее поковыряться нет желания. От такой досадливой остановки
ласково усмехаюсь, намереваясь двинуться дальше. Да внезапно хлестнуло болью все
существо. Отпустило сейчас же и только гул удивления плывет по телу. Тут же доносится —
совокупно со мной скорчилась облитая такой же точно болью женщина, следом
распрямляется вместе с удивлением и той разрядкой, которые произошли у меня. Что за
притча! Получается, женщина чувствует то же что я, но с противоположным знаком. Причем
я переживаю именно ее ощущения.
От неожиданности помещаю на своем лице улыбку. Снова резкий толчок боли во мне
и снова женщина содрогается от аналогичного приступа. Быстро убираю улыбку,
незамедлительно наваждение исчезает. Что же происходит? Уже намеренно подвергаю
явление эксперименту. Медленно, внимательно следя за собой, начинаю кривить губы в
улыбке. Точно, пошла, потекла в клетки, молекулы, плоть тугая, властная горечь... Делаю
испытание, щиплю себя, делаю больно. Верно, тело наливается благостью. Вот это штука!..
Ищу другого подопытного. Вон бредет сутулый дяденька, запечем в испытание. Получается
— та же чепуховина.
Вдруг вижу, что нахожусь в прозрачной кубической пустой комнате. Комната как бы
висит в воздухе, а вне ее располагаются вещи, за которыми я наблюдаю. Вот что характерно,
стены этой комнаты хоть и прозрачны, но имеют свойство менять тон. Только что, когда
происходили эти чудные экзерсисы, в пики болей стены наливались мраком. Вспоминаю —
впрямь, и прежде, гуляя по миру, улавливал изменение цветов: благостные, светлые при
встрече с хорошим, сумерки, холодные тона при огорчительном, — опять небольшое
открытие.
Однако возвратимся к последним упражнениям, уж шибко сладко. Вот идет по улице
девушка — сосредоточена, мысли унылы. Неподалеку парнишка сходных лет двигается
навстречу. Тоже, чудак, чем-то озабочен — ужо я их сейчас. Слегка щиплю себя за руку. Ба-а,
как разогрелись на их устах улыбки. И я вместе с нехорошим ощущением от насилия над
своей кожей чувствую в ребятах и в себе приятность. Терзаю руку сильней, в тех двоих и во
мне совокупно вздыбливается радость. Комната обливается резким розовым колером. Улица
наполняется отчаянным, ликующим солнцем. Вдруг эти два человека уже помимо моей воли,
словно при рапидной съемке, плывут навстречу друг другу. Сливаются в объятиях. Я истязаю
себя, мучаю тело — в тех двоих и во мне же взрывается такое блаженство, такой восторг, что
меркнет за ним солнце, вселенная, жизнь.
Долго еще шельмовал над народом. Парочку отпустил, их судьба решена. Походя
подбирал людей, коверкал, рушил в пропасти отчаянья, вздымал к Эверестам наслаждения, я
играл какофонию чувств. Это было неописуемо, человек такого пережить неспособен.
Но вот вижу, пришла некоторая усталость, моя власть начинает растворяться.
Пробовал смеяться, терзать себя. Эффект ослабевал. Уж зашевелилась комната, как бы
далекий шум водоворота послышался. Почувствовал, путешествие подходит к концу.
Нет, только не это. Я напрягся, закрыл глаза. Все существо сосредоточилось... Ура,
шум, вроде бы, стал утихать. Неужели пронесло?.. Снова вспыхнуло зрение. Передо мной
опять лежал мир. Я замер. Никаких экспериментов, пусть таскает, где стихия рассудит. И тут
же взгляд упал на мальчика, сразу узнал себя. Осваиваю велосипед, учу уроки. Вижу, что
жизнь парня сдвинулась, отдельными кадрами медленно поехала перед глазами. Пошел час
за часом, день за днем, год за годом. Мне уже двенадцать лет, страстно гоняю на коньках. А
здесь пятнадцать — вечерние прогулки с девчонками из параллельного класса. Череда
фактов, событий громоздко, детально, въедливо проезжает перед взором, набирая скорость.
Обдавая запахом времени, видения уплывают, уступают новым каскадам эпизодов, — из
кутерьмы мелочей выстраивается судьба. Институт, друзья, первая влюбленность.
Вдруг провал, резкий скачок. Выпали из жизни месяцы, годы, вижу пожившего,
обремененного пережитым мужчину. Какое знакомое, родное лицо. Конечно же — это я!
Странные, больные глаза... Иду по незнакомому городу, никогда не видел подобных. Усталые
руки, трепещут седые волосы. Жалкое, изможденное, иссеченное морщинами лицо
запечатлело тяжесть жребия.
А пленка бежит дальше, спаивая кадры в глухую, громадную ноту существования... Я
лежу на смертном одре. Меня окружают несколько человек. Они в возрасте, в лица намертво
вписана безнадежность. Стоит пожилая, судорожно роняющая слезу дама. Это же дочь!
Рядом мужчина — сын. Бог мой!
Но исчезают эти лица, иные люди занимают экран. Они делают какие-то невероятные
вещи, заполняют необыкновенные, сказочные поселения, живут новой непонятной жизнью...
Уже неуловима смена событий, жизнь предстает, как стремительное движение, и вдруг... то
ли взрыв, то ли беспамятство — обрыв пленки. Ухнуло куда-то тело, кануло только что
распиравшее ощущение полета. Ничто. Бездна...
Но легла на сердце тень, оживил легкий сквознячок дыхания. Осторожной поступью
тронулась кровь. Мягко шевельнулась жизнь. Я вижу планету, окутанную холодным туманом,
и безмерный океан поглощает пространства. И обратно крутится пленка, наращивая
скорость.
Из мрака, из пустоты выплывает контур. Что это? — Невиданное, мосластое животное
выползает на берег из воды — кажется, пресмыкающееся. (Кадры сменяются в
стремительном беге.) Уж полетело некое, маша исполинскими крыльями... Эвон нечто
человекоподобное с безобразными воплями стадно обихаживает добычу. Чу, не татарва ли
гоняет простоволосых русичей? Дальше напыщенные дамы в кринолинах веерами
обмахивают грандиозные прически, и всадники на бешеных конях с шашками наголо и
раззявленными ртами сшибаются в жажде смерти, — и свастики, и домны... Но рождается
мальчонка, его зовут Витя. Взгляните, это он лучезарный и прямой весело машет портфелем.
Здесь и Лариска глядит влюбленными глазами и говорит жаркие слова. Сахалин, шахта. И
вздрогнула планета.
Дальше быстро, сконцентрировано недавно происшедшее (и ужас, и боль, и прочее)
снова пронеслось в организме, я очутился в водовороте, в одной из прядей каната. Но теперь
выезжаю из чуда...
Я испуганно озирался, вокруг стояли люди в белых халатах, напряженно смотрели на
меня.
— Что это было?
— Препарат действовал.
Зажмурился, случившееся было так прекрасно! Я все понимал, но пересилить себя не
мог, попросил слабо:
— Сделайте еще. — И солгал: — Мне страшно больно.
— Бог с тобой, нельзя ни в коем случае. — Врач села подле, положила руку на мою. —
Теперь надо терпеть. — Помолчала и добавила: — Тебе многое предстоит.
Я закрыл глаза. Было наплевать, что «многое предстоит», и что «нельзя ни в коем
случае», — мне было необходимо вернуть то состояние. Начал что-то предпринимать,
вспоминать ощущения, с которыми пришли галлюцинации, пытался расслабиться,
производил в голове какие-то нелепые процедуры — и, действительно, опять вроде бы
пополз воздух, снова закружился водоворот. Уже и сам стронулся. И — исчезло... Тотчас тело
пошло наливаться тяжестью, — не болью, но страшным неудобством, неким насилием,
которое не столько мучило, сколько пугало. Стало ясно, действие окончательно ушло.
***
Кажется, надобно сбить клиническое повествование. И чем же? Нечего раздумывать
— женщины. Запустите даже завалящую особь в мужскую компанию и пошло: глазенки у
другого заблестели, уже иной слюной обильничает.
Еще в юности поразила «Бегущая по волнам» Александра Грина. Много позже
задумался, стиль или Фрэзи Грант? Похоже, сошлось. Грин синкопирует язык, его изложение
отдает джазом. Понимаю, тексту важно цеплять, подобный способ прост и надежен.
Чувствовал, мне, ленивому и легкомысленному, метода подходит всецело. Доверие к
собственному вкусу означает не благородство, а то что развиться, учась, следуя особенно
впечатляющей манере, доступно наиболее.
Женщина, слитая со стихией несказанно прекрасной, непокоренной, — несбыточная,
влекущая, воплощенное чаянье.
Помню ли я лицо Светы? Несомненно, и вязкие зрачки, отороченные челноками
бельм, и манящие трещинки губ, и пушок на шее точно солнечные протуберанцы. И узкий
веер ладони с неумолимо нежной кожей, назначенной для мимолетных прикосновений,
умеющих резвить кровь и обеспечивающих сосредоточенное эхо обещания.
Конде именно на Сахалине сказал: не могу примириться с совершенством женского
тела.
Забавно тем временем, в юности мечтал, чтоб рядом двигалось нечто женского рода и
вытекающие последствия насыщали воображение. Теперь, живя с сестрой в удобной
независимости, быстро утомляюсь от редких посягательств и многие конкретные вещи
удручают. Практика?
Полагаю, глупость — сильное женское достижение, потому что в нее трудно верить.
Зачем же тогда все было, невольно спрашиваешь? Позволять мужчине чувствовать себя
ущербным — вот идея женщины... Симона де Бовуар: «Имея перед собой живую загадку
(женщину), мужчина остается один, — один со своими мечтами, надеждами, опасениями; это
субъективная игра, которая представляет собой более привлекательный опыт, чем подлинное
общение с человеческим существом». Женщина — алиби, которое использует мужское
невежество. Черт бы ее взял, умницу Симону!
У Кончаловского: «Звонит приятель, говорит ошалело радостно: не стоит — наконец-
то можно пожить!» Впрочем, Мишель Уэльбек: «В тоннеле всех ночей надежда так груба, а
между женских ног все залито сияньем». А сильно стильный Набоков: огонь наших чресл.
У меня-то писательство определенно идет от столкновения с женщиной. Эти
подростковые позывы, устремления — постыдные порой, обескураживающие,
поработительные. Так хотелось избавиться от их власти. В играх и поведении с остальным
миром такого насилия не было. Отсюда я начал вглядываться в себя, исследовать. Импульсы
самопознания требовали фиксации. Расширялись со временем, углублялись. Дальше интерес
к психологии.
***
Не стану подробно описывать мытарства по больницам — очень, между прочим,
красочные — и случаи людского бескорыстия и сострадания, с которыми впервые в таком
множестве я столкнулся столь непосредственно. Да и начальный период помню не особенно.
Все происходило в полубреду, в регулярно наплывающих состояниях боли, страха, отчаяния.
Наиболее запомнилась борьба со сном — панически боялся уснуть.
Дело в том, что, как только приходила дрема и мозг отключался от действительности,
мгновенно, словно вихрь, набрасывался кошмар. Возникало непереносимое чувство и
чудилось, что нутро представляет собой огромный черный мешок. Он начинал содрогаться,
от него отслаивались, отрывались и улетали в горловину ошметки живой ткани. И верно,
очнувшись, все еще сжатый цепями ужаса, я заставал себя харкающим кровью.
Почти не мог есть. Не давали пить. Безобразно, неправдоподобно распухал —
синдром длительного сдавливания, отказали почки... Мама однажды на мои демарши с
бросанием аспирантуры и писательством выразилась с неожиданной одесской ёрой:
— Что вы требуете от человека, у которого в голове перебывало столько мочи!..
Через пару дней пребывания в южно-сахалинской больнице тело представляло нечто
жуткое. Это была гигантская и отвратительная оболочка, расползшаяся в полную ширину
кровати и содержащая нечто желеобразное. Исчезли выпуклости и впадины, рельеф и
вообще фигура. Нажим пальца на кожу приводил этот бурдюк в колыхание, от пальца бежали
тусклые волны. Когда палец отнимали, оставалась воронка, которая затем медленно
заглаживалась, словно в болоте на месте поглощенного предмета.
Все бока были утыканы в несколько рядов иглами от шприцов. Из игл постоянно и
кропотливо текло. Я лежал на клеенке и плавал в моче. Казалось, ничего уже не существует в
мире, кроме запаха мочи... —
Когда отец умирал — я, практически не отходя, находился рядом с ним — запах мочи
стоял неистребимо (у него всегда было плохо с почками). И странная вещь — это наделяло
почти неприличным чувством дополнительной родственности. (Никогда не забуду легкий,
как бы облегчающий последний выдох — «душа выпорхнула».)
— и кроме жажды. Представить не мог, какой неимоверной способна быть жажда.
Реанимационную палату раздавливали миазмы мочи и стон. Этот стон являл просьбу о влаге.
Постоянно подходили сестры и подносили к губам намоченные ватки или бинтовые
тампоны. Однажды медсестра поднесла ко рту влажную ватку. Я не видел девушку (лежал с
закрытыми глазами), но почувствовал... запах воды. Непроизвольно голова вздернулась и
зубы впились в вожделенное. Девушка вскрикнула, я прокусил ей пальцы.
Четкого представления о происходящем не имел. Улавливал какие-то обрывки
разговоров между врачами, не понимая толком их смысла. Похоже, помимо отказа почки
получил еще повреждения. Что-то говорили о ноге, что очутилась сильно зажатой,
упоминалось слово гангрена. Сам ног не видел и не чувствовал. По этому поводу возникал
замечательный бред. Однажды представилось, что ногу отняли, и я пустился требовать
предъявить удаленный предмет. Зачем-то это виделось крайне необходимым.
— Верните мне ногу, — настаивал я.
— Успокойтесь, — вяло бормотала сестра, — ваша нога на месте.
Препирался:
— Отчего вы водите меня за нос, я же прекрасно чувствую... Зачем она вам
понадобилась? Я имею право хотя бы посмотреть на свою вещь.
Хвастал Емельке — ребят с шахты отпустили, они прилетели в Южно-Сахалинск со
мной.
— Слушай, а я неплохо смотрюсь без конечности.
Сережка испуганно глядел на ногу и неуверенно бормотал:
— Да вроде бы на месте.
— Хоть ты не морочь мне голову, — обижался я.
В общем, отправили в Хабаровск, подключили к аппарату искусственной почки.
Запомнилось тем, что при операции впервые позволили пить — вот уж где я оторвался.
Замучил сестру, она поминутно подносила мне чайничек. Уж и напился, а все просил, — чтоб
впрок, на всю жизнь.
Двенадцать дней жизнь стояла под вопросом. На тринадцатый (счастливое число) в
палату вошел профессор, положил на плечо сильную добрую руку:
— Слава богу, братец, ты будешь жить. Почки заработали.
Мама — она прилетела еще в Южно-Сахалинск, все время находилась рядом — как-то
странно ойкнула, поползла по стене и завалилась, погрузившись в беспамятство. Господи,
сколько она от меня, вообще, вытерпела!
Жизнь теперь превратилась в процесс мочеиспускания. Сердобольные сестры
тщательно следили за выделениями, бережно собирали влагу и гордо складировали ее в
трехлитровые банки, размещенные в углу палаты.
— Ну, Витька, сегодня ты герой, — говорила пожилая тетя Зоя, нянечка, почти
безвылазно находящаяся в палате. — Четырнадцать литров на гора, ты просто умница.
Одновременно пришли боли.
— Это нормально, дружище, — говорили врачи, — тебе предстоит помучиться. Болит,
значит, ткани оживляются.
Кроме почек оказался сдавлен позвоночник, парализованы нижние конечности.
Вместе с тем врачи обещали выздоровление.
...Помня о том, что больничная тема имеет понятный негативный оттенок, стану
вспоминать только ту часть, что соответствует идейной компоненте текста...
Думаю, многие знают, что жизнь в больнице — это обостренно коллективный и живой
мир (недаром говорят, что беда сближает). Участие врачей, коллег, приходящих —
неизбежная и чрезвычайно живительная составляющая... Ребята были вместе со мной — для
моральной поддержки их тоже отправили в Хабаровск — они с мамой сняли квартиру, жили
неподалеку. Матушка приходила с утра — первое время, когда я лежал один в реанимации,
спала тут же — потом пацаны. Вообще говоря, жилось полно. Конде, кстати сказать,
поселился в корпусе напротив, ибо, купаясь в Амуре, умудрился подхватить дизентерию
(двадцать один день инкубации). У Игоря Меньшикова здесь случилась любовь,
впоследствии он мотался в Хабаровск. Когда ребята уехали обратно на шахту, ко мне первое
время ходила Ольга, его пассия, с подругой Ирой, позже та регулярно стала приходить одна.
Тоже забавная история. Ирина — они учились в Хабаровском институте культуры —
была эвенкийкой. Довольно симпатичная на свой лад девушка со странной аурой. Впрочем,
только прошел «Угрюм-река» и моему ушлому по природе воображению неизбежна была
проекция мистической Синильги... Притом, что наши рандеву были сугубо прозаичными.
Отделение располагалось на первом этаже и общались через окно. Приходила Ира, шло
минут пятнадцать отчета за прошедший день и дальше наступало молчание, поскольку я уже
все знал о ее убогой эвенкийской жизни. Самое же ядреное было вот что. Существовала
необходимость мочится через каждые полчаса. Просить ее отойти или что-то вроде я жгуче
стеснялся. В общем, имело место странное и, сдается мне, иногда теплое мучение. Например,
когда Ира перестала ходить — она уехала и мы несколько лет переписывались — я даже
некоторое неудобство испытывал, ибо действительно чуял ее непонятную силу.
Вообще, я случился в больнице особой не последней. Не знаю, по какой причине.
Либо действительно случай неординарный, либо происки матушки, пытавшейся создать
всяческое постороннее участие. Доходило до того, что ко мне с поддержкой приезжали из
города люди, только когда-то лежавшие здесь и тем или иным образом прослышавшие о
тяжелом парне. Даже представить не мог, насколько народ русский сердоболен: в Хабаровске
вдруг отыскались знакомые знакомых и меня несколько раз навещали их дети — ровесники,
брат с сестрой... Что уж говорить о местных больных. Постоянно даже из других отделений
кто-нибудь приходил с неизменной фразой: «Ну, где здесь знаменитый свердловчанин?»
Некоторые излагали собственную историю, что поначалу изводило беспощадно, а потом,
кажется, я сам пускался в исповеди. Жены соседей по палате постоянно мне что-то особое
готовили дома и притаскивали... Привезли на каталке девушку (я еще был в реанимации).
При родах у нее начались какие-то неимоверные судороги и одна нога взяла неестественную
позу. Так она и существовала — необходимо было время, чтоб отпустило мышцу.
Представьте картину, лежит бурдюк мочи, рядом милейшее создание в позе йога, ведут
преважную беседу о театре и музыке, — дурдом.
Больница была областная, контингент очень разнообразный. На моих глазах умер зэк
от тормозухи — второй выжил, но что-то отнялось... Пожилой дядя, главный инженер
транспортного управления, умница бесподобный, о нем я скажу особое слово... Сибиряки —
удавиться какие люди!
Комбайнер, посконный мужик, кряж. Его зацепило лемехом, сорвало робу,
распластало член. Я не дождался от него ни стона. Ночью раз открыл глаза, слышу, зубы
скрипят. Испугался:
— Ты чего, Митьша?
Он тут же стих. Я настаивал:
— Митьша, ты отвечай.
Чтоб не разбудить остальных, он признался:
— Да судно бы, прижало.
— Так какого хрена!
— Неловко людей тревожить...
К нему приходили жена, миниатюрная, щебетливая, беззаветно преданная, двое
пацанов, молчаливые как он, лобастые. Глаза светились рядом с отцом — не могу вспоминать
без волнения.
А нянечка тетя Зоя с ее ежедневными историями!?
— Вчера, слышь-ко, прокуду привезли — обоссана, обгажена, с вокзала не иначе.
Обдергайку стащили, велят, скидай дале всё... Не. Схватилась, слышь-ко, скёт ногами — не
отдам.
Тетя Зоя презабавно вцепилась в пах и, припрыгивая, трясет в этом месте халат.
— Ково там хоронишь?.. Бандавошки! Там Кузя у нее, друг ситной.
Два момента, которые хочу оттенить особо. Уже освоил костыли и стал выходить в
коридор для недолгих, нужных прогулок. Не мог не приметить сверстницу, девушку
отчаянной красоты, мне казалось, породистую — все в ней было пугающе совершенно. Она
держалась скромно, одиноко... Однажды прогуливался так же, девушка шла навстречу. Мы
поравнялись, вдруг она открыто посмотрела и лицо озарила пожалуй ребяческая, дружеская
улыбка.
Но что же я!? А со мной что-то случилось... Индюк, молча и кинув надменный взгляд,
прошел мимо. Девушку опалило стыдом, она ускорилась и скрылась. В дальнейшем
старалась мне на глаза не попадаться. Боже, как я потом мучился!.. До света помню ее лицо.
Вообще говоря, это одна из литературных штук — мимолетные образы, впечатления.
Упущенные возможности. Нда-а, нереализованная мечта — знак судьбы, даже человеческой
природы... Да вы возьмите Чехова, Бунина, Манна, Набокова — вся великая литература
построена на несостоявшемся или не соприкосновенном.
Тот главный инженер. Я любил с ним разговаривать — человек тонкого облика,
недюжинный, широко образованный, корневой интеллигент. Он многие мои взгляды
изменил... Упоминал, что пытался вникнуть в психологический механизм моих
галлюцинаций. Он и положил этому начало, ему первому я поведал о том состоянии.
— Ты понимаешь, — говорил он, — личность есть наложение фенотипа (условия
формирования) на генотип. Наши сны, всякие воображаемые штуки, наконец цели — суть
производное генных и воспитательно-образовательных накоплений. В экстремальных
моментах ген может шельмовать каверзно, что у тебя и произошло. Как интерпретировать?
— как образован... И еще. В твоем случае наркотик дал чрезвычайный эффект. Оттого, что
сюда приложилась физическая боль, штука хорошо известная. Эмоция в экстремумах может
доходить до патологических проявлений, даже знаки менять — отсюда, например, мазохизм...
— Улыбался по-доброму. — Знаешь, должно быть, ты неплохой человек. В перемещении
твоем было больше благостного — стало быть, почва стерильная. — Добавлял печально: —
Да и откуда в твоем возрасте грязи взяться.
До сих пор остались некоторые его высказывания. «Сумма чувств у всех одинакова,
оттого что отношения к ним каждого персоналия субъективны и относительны». «Дороже
опыта только талант. И то, если он при удаче. Личность равна индивидуальности
помноженной на удачу, отсюда многие — гении помноженные на ноль». «Глупость,
молодость созидательны, ибо мудрость — осознание бессмысленности сущего». «Идиот
свободен в силу своей ущербности. Собственно, лучше всего свободу олицетворяет пустота».
«Любовь — это ловкая подтасовка заурядных позывов под нечто возвышенное, что в сути
есть не только неумение управляться с ними, но и страх обозначить корректно. А бессилие
ищет оправдания, которое реализуется порой в беспутство».
Мне, естественно, чудилась в его судьбе какая-то драма. С зябкой интонацией он
произносил изредка что-нибудь такое:
— Вспомни у Горького: «Люди ищут утешения, забвения, а не — знания».
Нда, поразительно, безусловно, сколько дала мне сахалинская эпопея. Несомненно
там, в больнице я начал думать. И было о чем, поскольку организм, скажем так, давал о себе
знать. Как вам, например, это?
День случился кислый. Пашня угрюмых облаков заволокла небо, измученно вздыхал
ветер, мелкий докучливый дождь засевал землю. Миазмы ущербности и прочей жизненной
плесени насыщали воздух, проникали в жилища и властвовали... Лежал я тогда одиночестве.
Боль — изматывающая, надрывная. Пялился в окно — отвлекающее занятие, уготованное
силой обстоятельств. Вид: чугунный частокол больничной ограды, за ним аккуратная
аллейка, отороченная ровной грядой сочащихся тополей, пустыня улицы — хмарь,
промозглость. Существовала, впрочем, насмерть промокшая, несомненно, бездомная собака с
разлапистым хвостом, что уныло волочился по асфальту, когда животное через длинные
интервалы делало несколько ничуть ненужных миру шагов. Все-таки она остановилась
надежно и теперь смотрела в съеденный горизонт, источая всей позой безмерное равнодушие
к дождю и жизни... Пейзаж однако увеличился. В мрачном одиночестве по длинным лужам
без разбору плелась, иначе не скажешь, совершенно пропитанная и черная, не имеющая
возраста женщина. Очевидно тяжелые авоськи вытягивали обе руки — из одной, кстати,
торчала ручка зонта. Из-под платка, точно мышиные хвосты, ронялись прилипшие пряди.
Голова была опущена и вся картина вопила: провались эта жизнь пропадом! Когда женщина
поравнялась, собачка порывисто повернула к ней голову, тут же пригнула и машинально
посеменила следом, ища, по всей вероятности, смысл. Более вопиющей картины
безнадежности, уныния я не встречал... Лежу, смотрю — вдруг странная волна будто
подхватила меня и приподняла над постелью. Я жадно, влюбленно смотрел в жалкую фигуру
женщины и в сердце знойно било: славная моя, ты идешь, дышишь этим мокрым, студеным
воздухом... Никогда не испытывал столь острого счастья простого существования.
— Библия: «Сила жаждет, и только печаль утоляет сердце...» —
После того случая отношение к дождю у меня ответственное. Между прочим, и
чувство преклонения перед жизнью он вызывал не единожды. Замечательно помню, как
возвращались компанией однажды из ресторана, и во мне созрело сентиментальное озорство.
Я тайком увильнул от спутников и шел по влажной улице, крупно и счастливо дыша.
Купались в тяжелых лужах рассыпающиеся змеи фонарных бликов, деревья и дома,
искаженные каплями дождя на стеклах очков, были внушительно ирреальны. Оголтелые
минуты... Умел ли я прежде любить дождь, эту глубокую и ровную печаль? Вряд ли.
***
Можно, конечно, на этом закончить, но мне хочется пусть в частичной мере
проследить, как влияет на жизненный путь всякий наш шаг, обстоятельство. Получив
шикарную возможность не держаться стилистических, концептуальных и прочих строгостей,
я попробую продолжить нарезку, отчетливо наблюдая очную и косвенную связь с периодом.
Предполагаю, если криминальное ДТП было первый выход субтильного организма в
жестокую ипостась, то теперь имела место концентрированная версия, род эмоционального
средоточия, жизненного экстракта, что вместил все чувства, впоследствии сублимационно
разбросанные по судьбе.
И действительно, уже тогда, имея органическую страсть к чтению, которая в месяцы
выздоровления — почти через год смог ходить без костылей — получила благодать, с
удивлением (порой со смущением) обнаруживал, что всякие книжные страсти мне
чувственно близки, — не возбуждаемы ассоциативно, а именно перетасканы вживую.
Порой поражаешься, сколь облагодетельствован современный человек: музыка, кино,
бог знает что еще. Хлеб легок, отсюда зрелища потребны все более хлесткие... Да,
доступность чревата. «Жадобе людской нет сытости» — все мало, потому что «пройдет и
это», как высечено на кольце царя Давида.
Промотал годы, пропорхал по жизни. Однако, как говаривал мой друг, не жить
дураком — глупо. Тетка опять же уверяла, в раю дураков любят. (Теперь, впрочем, убежден,
самое прозорливое было то что выучился писать: вот уж чем можно облагородить, да и
просто занять, старость. Вполне точно рисующее возраст выражение «ничего не попишешь»
мне не идет.)
В аду мучительно, в раю скучно. Можно представить ад, но трудно вообразить рай:
слоняться нагишом в кущах? (Кстати, по виду здесь к пеклу ближе.) Если еще и помнить —
ужас.
Человек умирает от жизни. Живем, для того чтобы умереть. Теперь сами посудите, как
не сочинять.
Масса снов была, когда лежал в больнице. Разительно отчетливых, постепенных — с
тех пор поеживаясь отношусь к снам. Я старался убирать их из памяти, списывать — хоть
грезилось разное, радужное подчас. Один, однако, оставил и воспроизведу.
Приснилось, что в груди моей дыра насквозь — ровная, круглая, будто пробуренная
сверлом сантиметров в пятнадцать диаметром — и в дыру часто дует. Скажем, если я иду
быстро, либо бегу, воздух щекотливо выбегает из спины с веселым посвистом и отчего-то
порывисто надувает рубашку. Другой раз сквозило сзади, и я набирал нужную скорость, дабы
достичь равенства с потоком, тогда на исходе, в груди происходил штиль, что наделяло
благополучием и соразмерностью. Часто поворачивался или делал телесные ухищрения,
добывая разные ощущения, и происходило вкусное осознание власти. Впрочем, чаще не мог
соперничать с ветром, однако не помню, чтоб сон давал нехорошее чувство. Что это было —
ранняя тяга к символу, неосознанная жажда метафоры?
Перебираю, анфилада событий. По существу, делаю впервые: не особенно страстен до
воспоминаний. У меня был друг (царство небесное — как говорится, снаряды ложатся все
ближе), который в последние годы жил исключительно прошлым. Я всегда морщился, мне
чудилось здесь безвольное. Оказывается, ничего.
К слову. Иногда думаю, что мнение «раньше было лучше» связано с глупостью
юности. В ранние годы мы наивно видим в жизни смысл, в зрелости он утрачивается. (Сюда
же отношу тягу поживших к пастернаковской «неслыханной простоте». Четкость
формулировок обостряет мысль, отшелушивает незнание, ощущения догадки, которые
прячутся в замысловатости.) «Было лучше» якобы происходит от страстности,
романтичности. Для меня это по той причине недейственно, что как раз жил болезненно.
Вечная состязательность — часто с самим собой — безволие, зависть, ревность были весьма
свойственны.
Да и молодость. Вспоминаю свою жизнь или других. Дрязги, ссоры, ненависть
наконец. Все кипит, ничего вокруг не видишь. Думаешь, больше не могу. Остынешь и пошло:
ну хорошо, разбежались и поперли минусы — дети, неприкаянность, дележка. Да и первый
раз что ли? («Есть жена — убил бы, нет — купил бы».) Сухие мозоли остаются в душе... Как
радикально отличается нынешнее состояние — спокойствие, уют, дремлет осознание
собственного бессилия. Заплесневелое сердце, неплохая штука. Формула Будды Гаутамы
«нет счастья равного спокойствию», несомненно, с годами стала близка... Думаю, причина —
отсутствие власти. Своей или чужой. Отвратительная вещь — свыкнуться можно только с
властью времени... И то...
Мне одна дама, хорошо в общем отозвавшись о первой повести, заметила между тем:
«А женщин ты не знаешь». Правильно сказала, потому как я в писательстве к ним объективен
и груб, это почти недопустимо.
Господи, не потому ли я выбрал сочинительство, что именно здесь мужчина способен
управиться с женщиной? Нет, ставлю шире — тут возможна женщина во всей полноте и
многогранности... Возьмите парадокс, Алексей Толстой, «Хождение по мукам», сестры
Булавины (дочь я назвал Дашкой в честь одной из них). Такого света, примеров подобной
женственности я в мировой литературе не знаю. Но: нет аналогичных женщин в природе.
Отсутствуют как данность. Даже не стану доказывать — химера... При всем том
произведение сугубо реалистическое, написанное пахучим, пленительным языком: прочитав
первые страницы «Хождения», я намертво влюбился в Питер.
И теперь: «Сказка о рыбаке и золотой рыбке». Сказочка, забава... Однако не знаю, где
еще разоблачена женщина до столь окончательной подноготной. Вот вам литература.
К слову, о Толстом. У меня никогда не было кумиров, образцов подражания. Но есть, я
бы так назвал, идеал жизненного внедрения. И создал его как раз Алексей Толстой. Поясню.
В литературоведении, говоря о так называемой персонификации, «соотнесении с собой», где
подразумевается сила сопереживания с рождаемым героем, чаще называют три имени.
Флобер, он ощутил симптомы, когда отравил мадам Бовари, Горький, у того образовался
рубец в месте, куда ткнули ножом персонажа, Алексей Толстой, который создавая образ
падал в обморок, буквально до упаду хохотал и так далее. (Отлично известны опыты гипноза,
когда внушают, приложив к пациенту деревянную линейку, что это раскаленное железо, —
затем отнимают и у подопечного остается ожег. Улавливаете?) Теперь вообразите, какую
жизнь прожил этот человек. Был величайшим из царей, Петр Первый, чуть не властелином
мира, инженер Гарин, изумительным из прохиндеев, Ибикус-Невзоров, и многими. Наконец,
сказочными женщинами — Аэлита, сестры Булавины... Я уже не говорю о том, какую
реальную жизнь он прожил. Человек, обласканный всеми эпохами и властителями. Красный
граф, единственный, кто позволял себе в пьяном виде отплясывать при Сталине на столе.
Описан случай, когда на пикнике в каком-то городе его ради уважения завернули в
громадный ковер с самой красивой местной актрисой и отправили на лодке. Собака, живут
же люди!
А как легко, свободно Алексей писал. Почитайте Петра Первого — без прекословия,
писатель, не ушедший от перста всевышнего (к слову, каким мы представляем Петра? —
именно описанного рукой Толстого, уже это капитального стоит). И надрыва, что у великого
однофамильца нет, совестливых терзаний... Как же так, скажет другой, а инженерия душ?
Ну... зато ему удобно завидовать... Выковыриваешь слова, мысли, образы — а тут летит перо
и высекаются из-под него миры.
Впечатление «летящего пера», вообще говоря — признак; известно, что товарищ граф
правил много. Впрочем, и у Пушкина кажется, будто выкинуть слово невозможно, на самом
деле вариантов куча... Вроде бы французы писали с пера. Катаев умел — «Белеет парус
одинокий», например.
Между прочим, папаша у Алексея Николаевича был еще та штукенция. Богатый
помещик, вроде бы предводитель дворянства... садомазо. Пользовал он исключительно что-
нибудь десятилетних девочек. Чтоб, скажем так, обрести форму, предварительно его с
приятелем — оргии он устраивал в паре со своим кучером (демократ) — били плетьми. С-
собака!
Забавно. Внучка Татьяна Толстая снисходительно высказала относительно
родственника что-то такое: небездарен, дескать, но едва ли особенно умен. Я это к тому,
единственно, что мрачный взгляд на вещи зачем-то считают свойством глубокомыслия — как
вы действенны, гражданин Экклезиаст («знание множит печали»).
***
Когда Пашка ушел, я хотел умереть следом. Абсолютно искренне. Правильнее сказать,
это было желание не избавиться от жизни, боли, а вопрошение смерти как момента
переступания в иную реальность. Уйти к нему, быть рядом, помочь, — мне казалось, что он и
там страдает... Сыночек мой, где ты сейчас!
Три месяца невыносимо было просыпаться, одолевала жуть грядущего присутствия...
А потом унялось. Впрочем, так и неистребимо чувство вины. Оставил, недоглядел: мальчик
рос без меня... Однако воспитатель — я! Сам всю жизнь проторчал рядом с мамочкой,
умиряя тем горечь насупленного бытия... Именно я толкнул парня в музыкальную сферу, и в
полном объеме обстоятельств эта составляющая имеет немалую величину. Учил, все что ни
делается, к лучшему. Получите, господин Ментор... Между тем думаю, а если б остался с
Ларисой, скованный глупостью молодости. Тяжко представить.
Чувство вины — не подготовка ли это к смерти? Грех, всякое такое. Да и правильно ли
обозначаю? Тоска, нечто тупое и царапающее, ущемляющее, зовущее слезы. Слезы, слышим,
очищают. Действительно, нечто сладковатое приходит, емкое, обширное. Однако опосля
стыдно: ловок человек. Искупление — замечательно придумано.
Непоправимые вещи — хуже нет. Чтоб я делал без дочери, когда нет Пашки, для чего
жить? Однако есть в вопросе нечто практическое; недаром считают, что любимое существо
зачастую — отвлечение... Изумительное Фетовское: «Не жизни жаль с томительным
дыханьем, что жизнь и смерть? А жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в
ночь идет, и плачет, уходя». Да, жаль. И незачем спрашивать был ли огонь — иносказание.
Но чего тогда жаль? Не знаю, однако действительно не жизни.
Впрочем, жизнь оптимистична хоть тем, что мы не знаем, как о нас думают. И вообще,
посмотришь, как живут люди. До сих пор меня тупенько и, может, не без сладострастия
щемит, когда вижу неказистую девчушку и представляю ее перед неизбывным врагом,
зеркалом... Собственно, мы кого-нибудь, как минимум, переживем.
Пессимист с девицей в прединтимной диспозиции.
— Мне раздеться? — клонит она.
— Как тебе будет угодно.
Разделась. Напарник скептически оглядывает: «Ничего не меняется».
***
«Будьте осторожны в желаниях с женщинами. Вдруг они исполнятся».
Выбираем самую красивую девушку — ради чего? Инстинкт рода, самоутверждение?
Я рано начал думать об этом. В итоге влюбился в особу, которая считалась одной из
самых красивых в округе. Ядреней того, Томка просто ткнула в меня пальцем и я пропал.
(Подошла на свадьбе приятеля — мы не были знакомы, хоть глазами друг друга при редких
встречах мутузили — и нагло, я сидел с женой, она тоже замужем, вытащила на танец.) Я
точно предчувствовал, мне противопоказано ввязываться, ничего кроме боли не ждет.
Сопротивлялся. Какое — к ноге!.. Именно за это всю жизнь пытался изгаляться над ней. Да и
где там — имитация. Она позволяла, всегда чувствуя власть. И когда ушел, долго не могла
поверить, что это серьезно. Позже говорил: в моей жизни было два поступка — разрыв с
наукой и Тамарой.
Пожалуй, так и есть. Остальное — ход вещей, движения натуры, извивы желаний. Тем
самым свободный ли я человек? Независимый от других и даже от судьбы, ненавидящий
чужую власть, но глубоко зависимый от себя. (Хотя, возможно, здесь своеобразная воля.)
Когда почувствовал, что вляпался, боролся: «Ухожу в семью». Замечательные были
дни: Лариса с Пашкой жили на Вторчермете, я дома. Пил. Ежедневно, прилежно. Ломал себя,
изрыгал крепость духа. И каждую ночь, неукоснительно... Собственно, отрывок: «Я дома.
Ночь. Лежу, открыв глаза. Трепещут блики фонарей на стенах. По бледному лицу течет слеза.
Я тих — окован встречи пленом. Из дальних звезд в мерцающем окне течет тревожащая,
въедливая сила, — желанное, что недоступно мне, подруга, что, лаская, не простила. Я жду
как раб, восьмую ночь подряд, ко мне, из преисподней, вдруг с улыбкой-пыткой, свет которой
яд, приходит дерзкий, ненавистный друг. Я жду восьмую ночь, уверенно, умело, что
одалиска: равнодушен лик. Я рыхл и пуст, влажно и смято тело, так грешник ждет
безжалостный вердикт. И вот я вижу, тень, громадная, тугая в окне возникла, черною рукой
ласкает кудри, будто отдыхает — перед работой временный покой. Вот тень уселась рядом с
зябким телом, в меня вошел слепой, студеный взгляд: «Я вновь к тебе пришел, я должен
делать дело». И дрожь пронзила с головы до пят. И пальцы липкие лба моего коснулись,
звенели нервы — с грузом бичева, и мысли-прах в утробу соскользнули, топталось сердце
робко и едва. И медленно, как патока из чаши, скользит рука по телу. Сожжена под нею кожа,
бьется резче, чаще душа моя, — дрожит, напряжена... И сжалась истово в тисках руки
могучей, исчезло все: я нем, незряч, глухой, — остался голый нерв, объятый болью жгучей,
терзаем яростно безжалостной рукой. И пали бездн и вечностей потоки, все втиснулось в
один вселенский крик, вобравший свет и мрак, пределы и истоки, и смерть в награду
превративший вмиг... Какая боль! О, если бы блаженство сумело в терниях набрать таких
вершин, я б отдал все за это совершенство и путь на том, склонившись, завершил...» Это
точное описание моих состояний.
Не мог ничего делать без мыслей о ней. Месяца три корчило. Сломался, разумеется.
Лет через десять, однажды — мы еще жили вместе — ее образ вызвал у меня рвоту.
Прямо на улице. Случается и такое.
Именно с Тамарой я спроворил первые периоды — а дальше и постоянный —
праздной жизни: полное безденежье и упоительное чувство свободы.
Лет мне подле тридцати. Не работал, единственный стабильный заработок был так
называемый регресс за травму с шахты — сто двадцать рублей. Из них тридцатку
неукоснительно отдавал на Пашку. В основном автобомбежь (машина постоянно ломалась),
шабашки. Помню, жрать нечего, телевизора нет, и мы с Томой дни напролет (училась в
СИНХе, на лекции не ходила) режемся в дурака. Дениске, ее сыну, лет пять (она особа
ранняя, родила в семнадцать), надо кормить — куча друзей, кто-нибудь что-то приносил.
Через день пьянка, на кухонке в шесть метров набивалось человек до десяти и... пели. Один
таксист, Олег, мимолетный приятель, притащил телевизор — спасибо, сердобольный. Годом
позже мой друг ткнет его ножом (дадут пару лет), Олег будет лежать на кушетке, зачем-то
размазывая обильную кровь из живота, а я буду уговаривать Ирину, его жену, чтоб говорила в
милиции, будто супруг себя повредил сам, — дабы отмазать друга.
— Но он же муж, — в сомнении лупила на меня глаза молодуха.
— Ну и что. Тебя в обиду не дадим.
Идиотизм полнейший, замечательное время.
В милиции на учете состоял неукоснительно и оная мурыжила, ибо непременно куда-
нибудь влипал, причем без злого умысла, — заодно с товарищами, которые были весьма
незаконопослушны (дело состояло в авто, я первый из сверстников обзавелся машиной).
Сколько нервов угробил, когда в результате знаменитой операции меня под белы рученьки
приняли с другом детства (он теперь, разумеется, шишка — даже законченного среднего нет,
две ходки — сидит в областном Белом доме). Я то был ни сном, ни духом (аспирант, научный
сотрудник), а оказывается, речь шла об одном из самых громких деяний по ограблению
инкассаторской машины (восьмидесятые, времена, когда о решетках на окнах не ведали).
Есть что вспомнить.
Тратил на журналы кучу денег, завсегдатай букинистического, жил насыщенно —
литература меня поглотила. Платонов, Замятин (тогда о них не слышали), орнаментальная
проза, юго-западная группа — меня трясло от восторга. Читал безобразно, дни напролет
сидел в Белинке.
Стихи начал кропать, когда было уже хорошо за тридцать — скандал. Жрал
Заболоцкого. «Прямые, лысые мужья сидят, как выстрел из ружья», — отменно. В те времена
так называемые метаметафористы, последователи обэриутов, к которым принадлежали
Заболоцкий, Хармс, были в моде, я подражал. Слава богу, на одно из творений пришел такой
совет (тогда обязаны были отвечать): «Подобную ахинею еще не читала». Прекратил.
До сих пор меня влечет дриблинг (это, конечно, минус) — настоящие профессионалы
особенно ценят ритм. Неизбежна к тому же догадка, что «замысловатость» есть упование на
принцип «мутная вода выглядит глубже». Хотя подозреваю, тут боязнь (опять) стереотипов.
Не хотел, дабы не слезать с возвышенностей, но коли уж повело. Упомяну, как вообще
начал писать. Дело было в Нижнем Тагиле, в командировке — мне двадцать девять.
Дожидался сеанса в кино в невеликом парке с уютными аллейками. Чудный осенний день с
неназойливым полуденным солнцем, скамья, бутылка пива, озабоченные прохожие
любезнейшим образом питающие мой молодой и жадный взгляд. Наискосок расположилась
шумная компания парней и девиц. Они выпивали и, соответственно, исторгали озорные
возгласы и фразы.
В то время модной вещью в нашей среде считались образные словечки или обороты
(шкварки). Как-то: уйти в дозор (напиться), морщить задницу (дурака валять), быть на
сохранении (не пить), бурцефаль (бутылка), ворончешка, куричешка (девица), и множество.
Словечек обозначающих «это», естественно, самый богатый выбор. Стоит заметить, до сих
пор со странным ехидством вспоминают пресловутую фразу депутатки: «В Советском Союзе
секса не было». Но действительно, пресловутое слово напрочь не произносили. Однако по
изощренности и красочности с этой точки зрения американцы с нами близко не стояли. Как
горазды мы на самоуничижение.
Итак, один парень в компании сказал нечто из ряда, меня страшно впечатлило.
Поспешил фразу записать, но когда она стала отдельной, показалась мне беспомощной.
Сопроводил контекстом, однако смак не восстанавливался. В итоге решился перенести
компанию и их настроение в иную ситуацию, где сверх той реплики можно было брать
штучки из моего обихода. Получилась вечеринка.
Помню, сочинение давалось не без труда — хватило меня на пару-тройку страниц —
однако на чтении текст чудесно заиграл. За каждой строчкой отчетливо вставали почти
физические образы, страстно хотелось снова и снова перечитывать — помнится, с трудом
досидел сеанс, мучимый желанием впитывать написанное. Самое изумительное, выбравшись
на свет и жадно перечитывая страницы, я никак не мог насытиться: фразы не теряли
свежесть, сочность. Отлично сохранилось, весь тот вечер провел в сильнейшем возбуждении.
Не очень жаждал писать, однако несказанно приятно было раз за разом бежать глазами по
строкам: буквы с каждым прикосновением принимали новый ракурс. Особенно пленительно
было мечтать о том, что скоро опубликуюсь, весь покроюсь славой, окажусь по пятки в
деньгах, дамах. Утром встал с четким убеждением, писательство — мое призвание. После
пары написанных страниц!
Больше того, немного позже на какую-то невеликую размолвку с завлабом в
амбициозном пылу начеркал заявление об увольнении — и писательский азарт здесь
порезвился... Занимательный момент. Очнувшись дома, пришел в ужас: как объяснить все
родным? Я существовал в приличных по тем временам карьерных обстоятельствах. Крушу
их и ради чего (никто не знал о моих интересных занятиях)? Постановляю, лгу, что ушел в
отпуск. За месяц пишу великий роман, становлюсь знаменитым, предъявляю окружающим
величие. На полном серьёзе — заметьте, находился уже в самостоятельном возрасте.
Однако в целом я вот к чему. Прошло несколько лет, уже имелся приличный опыт,
много читал и знал — было порядочно намарано. Однажды, роясь в бумагах, наткнулся на
тот опус. Как же смеялся, когда освоил его: там была не просто галиматья — бред. То, что
меня напечатали только через семнадцать лет (правда, были толстые перерывы в
сочинительстве, да и возможность опубликоваться раньше имелась, — человеком во всем
адекватным, как вы заметили, меня не назовешь) закономерно.
***
Автомобили, сколько с ними связано! Теперь сам с трудом веришь, что, не имея
понятия о современных «приспособах», снимали шаровые, меняли распредвалы. Машины
имели характер, историю. У Довлатова есть упоминание о человеке, запорожец которого
зимой дети превратили в ледяную горку. То же самое произошло с агрегатом моего приятеля.
Не уверен, что в детях надо отыскивать типаж, скорей что-то заложено в запорожце.
А как мы на машинах отрывались — общие воспоминания неизбежно связаны с ними.
Однажды в мою копейку набилось человек восемь, и мы через весь город покатили к
приятелю. Понятно, маловменяемые. Зима, заехал в пробитую бесхозной теплой водой
проталину. Выдрались из машины, вытолкали таковую. Кривой в зигзаг Вова Боков кричит:
«Ты гужевик! Кто так водит!» Лезет за руль. Я не поверил и пошел его вытаскивать. Вынес с
баранкой. И ведь как-то доехали. Это достаточно безобидный случай.
Однажды втроем — Вова Боков еще, Женя Тарчевский — сидели в ресторане и душа
запросила сухого вина. В прейскуранте заведения такового не оказалось. Я вспомнил, что в
Кишиневе, где не существует проблем с данным продуктом, живет подруга. Не долго думая,
оказались в аэропорту Кольцово. Билеты до Кишинева отсутствовали, но имелись в наличии
на Ленинград. Посудите сами, какие могли быть сомнения — проснулись в Питере! В те годы
демарш имел легендарный эффект, тем более что мы усердно декорировали похождения на
Неве.
К месту дополнить, позже не обошел и Кишинев. Томка, естественно, бесновалась,
когда я принципиально убеждал, что, нечаянно пообещав в телефонном разговоре приехать,
не имею право ронять слово. Эти зыбкие, пропитанные нетрезвыми парами состояния сейчас
воспринимаются как фарс. Но тогда я отчетливо подчинялся чувствам — молодость каверзна
их силой.
Таки об идиотизме. Вы мне не поверите, но я к Татьяне не притронулся.
Познакомились годами двумя раньше в Эстонии и... не избежали. В течение же той недели
ночевали в одной постели, однако я наворотил какую-то притчу о хвори. Дело в том, что
обещал Томке сохранить верность и не трогать Таню. И зарок выполнил. И на этом
остановлюсь, чтоб не создать впечатление гротеска, а то и неправдоподобия. Собственно,
воспоминания идут ради другого обстоятельства.
Из Кишинева на другой день после приезда мы укатили в Одессу. Этот бесподобный и
неиссякаемый одесский колорит. Я обожал приходить на Комсомольский пляж, где местные
играли в быстрые шахматы, вокруг каждой доски всегда стояла кучка зевак и, само собой,
шел общий комментарий:
— Разуйте глаза, ваш конь зашел не в ту клетку. Или вы не имеете на него сбрую?
— Вы слышали за Веню из Морского гастронома? Шлимазл: он озадачил соседскую
пацанку, и ему блазнятся траурные звуки Мендельсоновского марша.
Я был в окончательном восторге, когда подле входа на Привоз под крикливый
речитатив торговки: «Успевайте, дорогие гражданы — следующее поступление будет не
раньше двух пополудни!» — жадно отхватил с десяток красочных полиэтиленовых пакетов
по двадцать копеек (тогда они были еще в новинку), а за углом, буквально метрах в
пятнадцати, наткнулся на точно такие же по десять... Плюгавый пожилой еврей, что на
вопрос о цене, если покупатель был в сопровождении дамы, делал оскорбленный вид и
удручено говорил: «Кажется, молодой человек, ваш интерес до Цили Эйфель с ее
второсортным товаром. А эта волшебная вещь вам не по карману. Впрочем, если вы
настаиваете...» — и называл достаточно доступную сумму. Действовало безотказно.
— Ви не находите, чьто Соне идет это платье?
— Однако я искала...
Или.
— Из вас получилась шикарная седина.
— Не надо мне ваших подробностей.
— Так я ж вам и говорю.
Одесситы едки, на самом деле крайне отзывчивы.
Дородная торговка помидорами, соорудив из газеты кокетливую панаму, прячет в тень
равнодушные глаза. К ней подходит не менее живописная мадам. В непосредственной
близости увесистые щеки, крупный нос и прочее, соединенные замысловатыми морщинами,
начинают являть предельное презрение.
— И сколько, интересуюсь я знать, ви хотите за этот горох?
Глаза торговки незамедлительно зажигаются, весь организм сосредотачивается и
блажит о готовности к отпору: милейшему собеседованию на тему воспитания детей, о
кухонных рецептах, жизненных неурядицах, обсуждению политических событий — об
отличном понимании момента.
— Шо вы такое кажите? Где горох, покажите мне указательным пальцем! Как могли
подобные погани слова оказаться в вашем симпатичном рту? Вам зрение внезапно отказало
либо вы настоящий дальтоник? Так вы помацкайте, один лепше другого! — Цапает ядреный
плод, который и верно содержит на симпатичных щеках отличные блики, и сует к носу
соперницы. — Восхитительная помидора, грибовский сорт. Передовиковая бахча, последние
голландские технологии. Тетя Хива собирала на зорки, доставляли специальным рейсом... А
запах! Я вас научу кушать продукт под майонезом от Решетникова. Королева Виктория при ее
первоклассном дантисте питала бы это, зыря исключительно на Рембранта Ван Рейна с
Саскией на коленях. Вы закачаетесь!
Мадам в ужасе машет руками:
— Только не говорите ничего за дантистов или я не знаю что с собой сделаю!..
Полчаса чистейшего наслаждения. С первоначальной цены в рубль двадцать за кило,
были скинуты десять копеек — соратницы расставались в законченном удовлетворении.
Архитектура особенного впечатления на меня не произвела (мы жили в «старой»
центральной Одессе): невзрачные дома, дворы-колодцы с развешенным на блоках бельем,
мощеные брусчаткой улицы в седых платанах — всем знакомые пейзажи. Таня водила меня
по достопримечательностям и чувства не улучшила: Гамбринус, скажем, показался дешевой
забегаловкой — кстати, и пиво там было посредственное — Дерибасовская почему-то
низкой, неопрятной. Обстоятельно обтруханный голубиным пометом Дюк Ришелье, стертая,
унылая, неудобная Потемкинская лестница. Ну, может быть, порт — шумный, огромный,
деловитый.
В те годы кишиневское издательство было одним из самых интересных, и Татьяна
имела доступ к книгам. Домой я привез хорошую стопку превосходных авторов — Куприн,
Олеша, Катаев, Паустовский и другие — роскошь невероятная; до сих пор они, сильно
потрепанные, стоят на любимой полке. Многие так или иначе касались Одессы. Сразу по
приезде упал читать. И вы знаете, город в моем представлении преобразился совершенно.
Еще недавно бродил по улицам, куда помещали чудесные художники каленые, бурные,
захватывающие события, и это наделяло странным ощущением — я чувствовал себя
соучастником, ибо охотно и радостно узнавал улицы и дома; море, казавшееся там грязным,
прокислым и равномерным, теперь заиграло, запело, наполнилось чарующими бликами,
стало живым. Я уже скучал по Одессе. Вот к чему вел.
Литература стережет нас упорней, чем мы замечаем, всякое происшествие,
пропущенное через игривое воображение, приобретает колдовское сияние. Кто не проходил
ситуации, когда постный, откровенно сказать, отпуск по приезде превращается в
занимательный, вдохновенный рассказ; уже в собственном взгляде период преображается и
выясняется, что эта метаморфоза и есть искомая прелесть. Это литературный, по сути, обряд.
Подозреваю, если бы не существовало литературы, словосочетание «жизнь
прекрасна» не имело натурального смака. Именно матушка учит оценивать всесторонне
всякое явление. Возьмите, например, как меня били — незабываемые минуты.
Мы компанией человек в десять идем из кабака. Отчего-то растянулись парами в
длинную с хорошими промежутками вереницу. Впереди двое наших, я метрах в тридцати. На
пути авангарда возникает встречная компания. Завязывается драка, я лечу и сходу въезжаю
кому-то в фас. Далее оппозиция всем кагалом наваливается на меня. Возят, пока не
подтягиваются наши.
Утро. Завершилось спасительное небытие и вступает медленно и безобидно пока
сознание. Туманный зрак вяло разобрался с контурами, приступает к содержанию. Ага,
комната... м-м... по всей видимости эти стены, овеянные печалью служения, предназначены
как некое средство обитания. Картина в рамке — любопытно. Взгляд идет, исследует,
отыскивает логику актуального. Рука откидывает простынь, тело автоматически напряглось и
проделало движения, позиционируемые вероятно, как попытку встать. Объемы помещения
воплощаются довольно странно, в многомерных плоскостях и шаткости. Незнакомое чувство
сопровождает действия — все внове и вместе знакомо. Я — разобранный человек, пока
только инстинкты: уже что-то делал с жизнью, но отсутствует связь времени, нет
ответственности. Ноги ведут к двери, дальше коридор. Я здесь раньше был, совершенно
точно. Ванная. Ба, это же мое жилище... Моё? Хм, а кто же я? Надо узнать имя, чутье
подсказывает, следует опереться на эту меру. Э-э... м-м... дьявол, меня непременно как-то
зовут... Вовка, Сашка. Может Шурка? Нет, Шурка Чупахин это приятель. Уже что-то!
Тут перед глазами возникает зеркало. В нем совершенно посторонний человек. Прямо
скажем, непрезентабельный. Налитые кровью глаза, собственно, еле проглядывающие сквозь
фиолетовую опухоль. Нос, неимоверный, раздувшийся. Становится смешно и тут же боль
отталкивает гримасу. Это возвращает к себе. Господи, да ты же Студент, Витька Брусницин.
Хорошо, а кто этот человек в зеркале? Неуемное напряжение мозга — ноль, полное
отсутствие обоснования происходящего.
Самое замечательное, что гражданин в зеркале имеет какую-то связь со Студентом.
Может, в нем что-то поправить, может, вкралась ошибка в физиономические проказы? Беру
пальцами нос, нечто заставляет меня пошевелить его. Слушайте, получается. Шнобель в
зеркале легко и даже безболезненно уезжает куда-то в район уха. Классман! Впрочем нет,
настоящая дислокация не совсем то. Делаем изящное движение пальцами и нос с отменным
послушанием обосновывается на другой половине лица. Меня это забавляет — архитектор,
ядрена вошь!.. И тут раздается звонок в дверь. Ставлю нос на место и уныло иду открывать,
все еще томясь загадкой, что за субъект торчал в зеркале и вообще, как я попал в жизнь. В
дверях стоят пара дружков, светят фингалами. Увидев меня, начинают, согнувшись, гоготать.
Всё, я врубился.
Ощущения редкостные. Вспоминаю сейчас, и полнит ровная отрада.
А потрогаю еще эпизод. Здесь все происходило совершенно в иных психологических
коллизиях. Я забыл, как зовут жену!.. Жил тогда с Ларисой и по этому случаю встал в одно
воскресное утро с отчаянного батога. Приспичило к ней обратиться и бэнц — тишина.
Совершенно натурально! Состояние и так скверное, да еще подобное приключение.
Испугался, прямо скажем — не горячев ли. Сижу, значит, перепуганный и предпринимаю
усилия — ни зги! Стану, думаю, перебирать имена и непременно сверкнет. Ковыряюсь — ни
черта. Приуныл было, но другая идея пожаловала: пойду к соседям, спрошу. Понимаю, надо
какую-то притчу изготовить, вместе с тем ничего в голову не прет. Тут супруга в комнату
заходит. Обрадовался: слышь, Лорик, запамятовал как тебя зовут и намерен у соседей узнать
— помоги просьбу обосновать... Уместить есть, композитор Александр Бородин описывает в
точности аналогичное — неплохая компания.
Раздвоение сознания — замечательная вещь. Собственно, литература.
Аспект. Мало кто любит играть сам с собой в шахматы, хоть формально всегда
выиграешь... Есть ли игра?.. И потом — у кого выигрываешь... А в сочинительстве такого нет.
Подозреваю, здесь обнажается иной человек, новая натура.
***
Всегда поражался животной потребности пробраться в чувства близкой. Парадокс:
когда нам больно, мы требуем такой же боли от любимой. С родными иначе. А этот дурацкий
мотив ревности — тебя будут считать обманутым, шушукаться за спиной.
— Почему вы разводитесь?
— У нее, гражданин судья, на голове волосы черные, а там рыжие.
— И что?
— Мне все равно. Друзья смеются.
Фрейд, конечно, надо мной потешился. Возьмите текст, что вы теперь держите: Эрос
(любовь) и Танатос (смерть), что есть по дяденьке «самые сильные, обуревающие индивида
инстинкты»... А либидо? Деспотическая мать и жены — властные, сильные?
Трансформированный комплекс Эдипа... Не оттого ли я, кстати взять, ни к кому (с детьми
другое) не чувствовал такого тепла, как к отцу и одному из друзей?
И опять в матери Фрейд отыскивает исток воплощенного в тягу к женщине инстинкта
победы. («Воин любит опасность и игру, — дублирует Ницше, — поэтому он любит
женщину, ибо она — самая опасная из игр».) Зигмунд же дельно подсматривает: мужчина
часто ищет в спутнице мать (опыт, страдание). Так что впереди все-таки — плоть, облик,
либо остальное?
Наседает на меня по случаю и такое.
Женская агрессия эффективна. Когда Толстой говорил, «зло — действенно», он имел в
виду, само собой, женщину. Но и впрямь, мужик имеет честь, которую олицетворяет
фигурально кулак. Не имея подобного, женщина пользуется чем ни попадя, стало быть,
низостью. К тому же и отвечать на женскую подлость неприлично.
Впрочем, понято и с других точек зрения. Поживите с русским мужиком, он не просто
лентяй и пьяница, но мечтатель. Кто-то должен быть прагматичным. Никуда от
озлобленности и агрессии не деться.
Если говорить обо мне, то здесь мечтатель сугубый во-первых, второе — все тот же
деспотизм матери, сублимация в женах, натерпелся от души. Напуган сословием вообще, и
рассуждения мои неизбежно пристрастны.
Нужно, наконец, различать — есть женщина, есть баба. Обе присутствуют неизбежно
в разных пропорциях. Понятно, что первая — сущность привлекательная, воздушная. Тут
властвует инстинкт, содержится, пожалуй, божественное нечто... Однако баба — вполне
человеческое и потертое образование. С годами самым естественным образом женщина
уходит. Общаюсь в силу возраста с контингентом, скажем так, зауженным.
Хм, к «божественному». Сказано, человек по образу и подобию. Взглянешь на
катавасию, какую всевышний учинил на земле, невольно призадумаешься: не напрасно ли
бога представляем в мужском облике!
Однако изумительное вот где. Женщина, если вдуматься, по преимуществу права: в
любых проявлениях радеет за дом. Ну хорошо, иногда чтобы проявить власть вообще, но и
это логично по существу и впору самой привередливой жизни.
Вспоминаются телевизионные прения, где выясняли разное о Толстом, в том числе,
его поиске смысла жизни. Анненский утверждал убедительно: Лев пытался ответить на
вопросы, которые ответа не имут. Я к тому, что все мужиковские происки — где-то поиск
смысла жизни или ответов, которых нет. Женщина так себя не ведет. Она — Ева, «живущая»,
что, вообще говоря, чудесно воплощено в материнстве. Вот и все.
Другой оборот: отец у меня был та штукерия. Сколько раз его заставала матушка.
Меня так он вообще не стеснялся. Между прочим, его левачество в детстве наносило
ощутимые психические травмы.
Помню, гуляли компанией на даче — отец в свое время здесь преподавал, мать у него
ученицей была — поутру потчевались шашлыками (мне уже за тридцать). Дело в огороде
осуществлялось, за пряслом шел сосед. «Дядь Сашь, — крикнул я, — рюмашку окунешь?»
Тот торопко посеменил. Выпили, пятое-седьмое. Я и спросил: «Отца моего знавал?»
Обиделся: «Михал Палыча-то? Нок, неуж!..» Тут он как-то похотливо зажмурился и в
последнем умилении пропел: «Ох и проститу-утка!» Все-таки умеют старики передать в
маленьком слове характер.
И не являлся ли промысел подобного рода со стороны отца реабилитацией? Причем
достаточно ушлой: сопротивление женщине погашалось женщинами же.
Истина безобразна, но дорога к ней — дорога.
Вопросы чреваты. Начинают крутиться совершенно неудобные ответы. Пугающие
порой. Другое дело, тут неизбежность. Подозреваю, и эта оказия ввергла меня в занятие, ибо
писательство не дает ответов, позволяя лавировать, при этом соблюдая некое подобие
исследования глубоких величин в широком поле. Еще раз, литература — прибежище
дилетантов. Никто, скажем, не опровергнет ваши измышления ловким аргументом. Здесь
доступность к производству обаятельной белиберды, ибо ответственность не прямая, а чаще
замысловатая.
Кстати, мало знать — где-то выгодно, за счет этого можно смелей выдумывать.
Вообще, процесс творчества в принципе прост — нарабатываешь напряжение,
чувство. Нужно описать его, иначе говоря — реализовать. Пошли в ход ассоциации —
вспоминаешь или придумываешь обстоятельства, картины жизни и прочее, что по твоему
мнению могло бы воссоздать подобные эмоции.
Взять такой эффективный прием как юмор. Известно, часто в основе лежит так
называемая пересекающая (острая, пуант) идея. Ожидаемый результат должен быть сбит,
рассчитано на эффект неожиданности (человек в чем-то шире Бога: у того, например, не
может быть чувства юмора, он всегда знает конец). В жизни юморист должен быстро найти
пересекающую идею, в тексте же под готовую таковую, можно, порывшись, подложить ту,
которая будет пересекаться. Расширяются возможности. Зачастую весь опус составляется из
нечаянно сложившейся фразы, которая рождает цельную конструкцию... Симпатичная
еврейская байка на тему. Едет через деревеньку военный чин, видит забор, на нем кружочки
разбросаны и в каждой выстрелом ровно посредине сделана дырка. Спрашивает, кто?..
Шимель балуется... В упор, небось, лупит... Отчего же, с сорока сажен... Приведите...
Приводят — невзрачный, патлатый... Слушай, Шимель, волнуется чин, тут же страшное
искусство!.. Нет ничего проще, я сперва стреляю, потом рисую.
К слову, писатель едва ли не единственный человек, который редко когда теряет.
Например, богатство финансовое — деньги тем дурны, что их можно лишиться. Между
прочим, даже теряя близких, литератор умудряется обогатиться, ибо горе во многих смыслах
продуктивно.
Я чужд полагать, что всякому дано — как говорится, не боги горшки обжигают, но
среди обжигающих есть боги. Мир несправедлив; и прекрасно, ибо у каждого есть шанс — и
это высшая справедливость. Всяк сущий достигал мгновений, где сосредоточены
чувственные обстоятельства необычных, а то и высоких свойств. Кто не переживал
щемящую поэзию простых вещей или контрастов, наслаждался спокойным и сильным
могуществом природы, получал необычные впечатления от людей. Именно такие моменты
составляют факт настоящего соболезнования. Выразить их по разным причинам удается не
каждому, но то, что они присутствуют, есть готовность как минимум к восприятию, которое
уже имущество. «Ты равен тому, кого понимаешь», — сказал Гете... У меня нет врожденного
литературного дара, все приобретено опытом. Однако ни на что не променяю так называемые
муки творчества: терзание над словом, сознание безнадежности предприятия и так далее. И
упоение вдохновения, экстаз свершения, — с которыми несравнимы ни... да что там!
***
«Друг тот, с кем можно молчать».
Скажи мне кто твой друг...
Головацкий, занимательный в определенном отношении тип. Патологически
хвастливый, предосудительный безусловно. Он глуп формально, однако умен природной
интуицией. Ничтожный по существу своих амбиций, вместе бесшабашный до поступков
непосильных многим. Совершенно чуждый проискам так называемой порядочности.
Безалаберный в винном образе и до скупости сосредоточенный в редко затяжной трезвости.
Это один из нечастых людей, кому мне случалось в молодые годы завидовать. Причина —
женщины, которых он брал на ять. (Меткую характеристику дал ему Вова Боков: «семи пядей
не во лбу».) Собственно, дело не в этом. Все мы ведаем об отрицательном обаянии, но
очертить его составляющие, оказывается, трудней, нежели разглядеть положительное. Коль
скоро речь идет о Валере, приходится сказать, я практически не встречал людей, которые бы
сделали окружающим столько зла. Зла безоговорочного, обстоятельного — доводилось ему
человека и квартиры лишать, не говоря уж о такой мелочи как ревность. По существу,
практически никто из окружения не уберегся от его негативного прикосновения... Итог? Мы
имеем дружескую зависимость.
По большому счету, его никто не любил. Естественно, женщины, которых он
употреблял с ловкой небрежностью и откровенной заточенностью своих флюидов на
исключительно сексуальные отношения. Я всегда поражался убогости его приемов — и
эффектам раскрепощения, которых он довольно легко добивался. Подозреваю, Голованюк
подспудно вызывает ощущение свободы (право, интрижки без обязанностей веют полетом),
обнажает вязкую манкость греха.
Его готовность к низости всякого рода и употребление таковой в качестве оружия
меня всегда изумляло. Не однажды занимал вопрос, отчего мы держим его (это четкий
термин в обозначении наших отношений)? Чем он обволакивает? И ответ, похоже, простой и
обескураживающий: Валера позволяет другому чувствовать себя — выше... Кстати. Не в этом
ли в том числе заключается сила слабости женщины?
Еще. Мне понравилось определение, которое применил некий модный психоэскулап:
гений жизни. Жизнь, по его мнению — главное искусство, тут потребно великое умение.
Речь, правда, шла о человеке, у которого получается быть довольным собой, даже если он
себе не нравится. Все это двигалось в контексте разговора о самооценке, комплексах,
кризисах и прочих житейских загогулинах, что немало терзают каждого. Словом, я сразу
вспомнил Валеру, — перефразируя Ежи Леца, он имеет аппетит к жизни: тот и во время еды
приходит, и при голоде присутствует; человек воздуха, как говорил Бабель. Увесистая
легкость бытия — действительно, не всякому дано. Может быть, и эта его грань неосознанно
привлекает людей.
Всегда есть минимум две стороны. Упавший в воду камень тонет, зато всегда в центре.
Скромность оказывается боязливостью, честность — глупостью (вспомните Федора
Карамазова: «Много людей честных, потому что дураки»), хамовитость — силой, и куча.
Меня, например, время от времени теребила проблема независимости (или напротив). Да,
вроде бы я по природе свободен, — даже кончилось тем, что нарочито создал одиночество.
Но возьмите, ненавижу чью-либо власть над собой — не есть ли это зависимость от
определенных склонностей? Мы вынуждены подчиняться — хотя бы законам общежития
(как известно, твоя свобода кончается там, где начинается свобода другого) — все,
получается, могут, а я, видите ли, не могу. Независимость, выходит — слабость. И вообще в
стремлении к ней неизбежно присутствует эгоистичность.
Если вдуматься, я не встречал, кто как Головашкин выявляет человеческую природу
(психологи называют такой тип диверсантами). Не демонстрацией себя, отношениями с ним.
Для пишущего такой человек — несомненная находка. Вообще соприкосновения с людьми
— богатейший материал, чем уж мы-то, благодаря возрасту, обеспечены. Обратите внимание,
как модны сейчас воспоминания успешных персон — встречи, отношения. Все это, как
говорила моя тетя, одного трына трава.
Во многом благодаря Головацкому я имею устойчивое понимание дружбы. Дружба —
это свобода... Есть товарищ, коллега. Приятель — тот с кем приятно. С другом может быть не
так приятно, как с приятелем, но с ним свободно более чем с кем-то иным. До такой степени,
что и гадость можно сделать. У меня, получается, так. Собственно, давно сказано, предают
только свои.
Дружба — а разве это не есть практика, род естественного отбора?
Огорчали и Валеру. Стриж в годы беспредела за изъятый тем по тупости камаз водки
довел до того, что парень вынужден был на годы сбежать из города. Словом, теперь ни
жилья, ни добра — мыкается по съемным квартирам. Он тогда многим натворил, и все его
ненавидели. Я хоть и бивал — собственно, он явился косвенно причастен к последнему
разводу: беспричинная ревность (подлинные мотивы были глубже: я уже не выносил ту
жизнь) — единственный словесно погашал общую ненависть. Кончилось тем, что вернулся,
рыдал, — живем в странной общности.
Сцены, подобные той, где лупил его Вова Боков — это его он швырнул на квартиру —
надо фиксировать на пленку. Садились, чуть погасив раж, чокались, обнимались. После
короткого отдыха Вова принимался снова.
Жизнь его — командировка, суть которой в суточных. Впрочем, еще спектакль, и
весьма конкретный. Каждая пьянка кончается непременным ором на жену, а то и дракой.
Однажды они дежурно повздорили, Наталья, изрядно неврастеническое туловище, сходила за
ножом и вполне квалифицированно распорола мужу брюхо — должно быть, такие длинные
вертикальные вскрытия делали при харакири. Полость развалилась, кишки лезут, Валера
худо-бедно укладывает их обратно и хнычет, что он ее уроет. Мы, приезжая в больницу,
утешали, что выбили на самом престижном кладбище место рядом со знаменитыми ворами,
— он впадал в просветленную грусть.
(Черт, что-то я совсем нагрузил парня, и, возможно, не так уж справедливо. Впрочем,
знаю, что не обидится. — Полюбуйтесь на меня.)
Вова Боков, друг без оговорок. Уникум, человек беспредельной щедрости. Мне всегда
хочется говорить, Вова — абсолютный тип русского мужика. Не могу по той причине, что
знаю — таких единицы. Это к нему я испытывал неизбывное тепло (еще отец). Человек
несомненной одаренности: бизнессхемы, которые с такой помпой преподносили в фильме
«Олигарх», Вова щелкал походя, между двумя тостами, авто знал в буквальном смысле с
закрытыми глазами. Земля тебе пухом, Вовик! Эта идиотская жизнь, собственно, его
бескорыстие и широта, представляется мне, и съели сердце. Лучшие уходят первыми. Я Вову
люблю плотью, памятью, осознанием, что он есть в моей жизни.
Сколько он для меня сделал, — и что же? Вова организовал автостоянку — одну,
кстати, из первых в городе. Я тоже достаточно успешно занимался бизнесом. Возникли
денежные нелады. В итоге я забрал дорогой по тем временам видик, еще по лицу настучал.
Лепшему другу, — свобода?
Толя Манин. С ним идем рука об руку практически всю жизнь. В принципе,
обходиться друг без друга не можем. Уж как он поддерживал — мне, конечно, не воздать.
Однако и без прорухи не обошлось. В результате я носился за ним с ножом (впервые взял в
руки — не прощу себе), — после он меня маленько побил. Друганы.
Впору спросить, что же такое я? Ответ: ни богу свечка, ни черту кочерга.
Отчего я так плотно остановился здесь на фигуре Головацкого? Представляется,
оттого что он содержит два характерных явления, которые распоряжаются нашей жизнью.
Безоговорочное отсутствие порядочности, во-первых, — и амбиции, которые, несомненно,
присущи ему сверх обычного. Симбиоз любопытно поработал. Именно амбиции придавали
некоторым его поступкам определенное достоинство, чего в других близких мне людях, но не
столь претенциозных, я особенно не заметил.
А теперь возьмите. Отчего среди тесных мне мужиков столь противоречивые
фигуры?.. Вынужден невольно констатировать. Бестолковый Головацкий, как я уже отмечал
— фон. Однако Вова, способный, дивный человек?! Так граждане, он всегда откровенно
признавал и мою склонность к интеллектуальности и прочие штучки. Не это ли?
Значимость. Особенно в детстве она сильна и складывает дружбу — мы отбираем
кружки оттого, что в них чего-то стоим. Может, от детских установок именно по этому
признаку, память самоутверждения, остаются или выбираются друзья? И с Толей мы сошлись
на песне — он ценил мою музыкальность.
Опять чертово честолюбие. Неужели именно оно всю жизнь управляет мной? Откуда
же тогда болезненная ненавязчивость, порой отстраненность — может, как раз из страха
пораниться неосуществлением?.. Тяжкий вздох.
Как сейчас обойтись без коренного вопроса: а мог ли я достигнуть чего-либо
соответственно своим, безусловно, чрезвычайным амбициям? Конечно нет... Вернее так —
определенный потенциал имеет место. Речь о сочинительстве песен — это единственная
отрасль, где мне отпущено природой.
Конкретные составляющие — дар потребителя музыки и эмоциональная память. Я —
слушатель незаурядный... Скорей всего, присутствует и врожденный вкус, но главным
образом потенциал слушателя и память дают мне те самые сочинительские возможности... Я,
вне сомнения, не композитор в готовом смысле, мне недоступно сочинение путем построения
музыкальных образов, как это, вероятно, происходит у профессионалов — собственно, даже
музыкальной грамотой владею самодеятельно.
Как я делаю песню? — да просто перебираю звуки. И сверкает. Некое сочетание нот
вдруг кусает. Оживает чувство ритма, темп, прочее. Полагаю, здесь и работает отчасти вкус,
но больше эмоциональная память: организм вытаскивает выгодную музыкальную фигуру,
апробированную эффектом чужих композиций. Реминисценции, иногда откровенная
компиляция: из небольших кусочков составляю нечто претендующее на оригинальность.
Собственно, сейчас есть компьютерные программы, которые таким образом и делают музыку
— в дешевых голливудских продуктах вместо композитора в титрах попросту идет название
программы.
Существенное замечание, ничто, как сочинение музыки, не способно ублажить такого
как я. Дело в том, что музыка не требует умственных затрат, ибо задействует напрямую
физиологию. С другой стороны, благодаря непосредственности сохраняется сила воздействия
— музыка легка и эффективна. Кроме того, мало где есть такое многообразие средств; сюда
же — труднодоступность для анализа: музыка не бывает глупой, — все это делает ее
чрезвычайно свободной. Для человека, стало быть, ленивого и независимого — заниматься
музыкой самое то.
И проза сюда же. Всю жизнь мечтал (если не промечтал), а мечты придумывают,
сочиняют. Еще и знаний не требуется. Кстати взять, поэты отличаются, они не сочиняют, —
они формулируют настроения, чувства, и главный инструмент здесь ритм, систематизация.
Математиков другой раз сравнивают с поэтами.
Возможно, я неплохой мелодист. До сих пор убежден, тройка десятков песен из всех
моих, что я записал в приличном формате, превышают по некоторым параметрам
современную телевизионную лабуду.
Но... Люди подобные мне не имеют права достигать чего-либо. Поскольку человек
обязан добиваться — а сие то, что абсолютно противно моей натуре. Пришло в голову,
целеустремленность и амбиции, по существу, антагонисты: самовлюбленность, как
определенный ракурс амбиций, предполагает «блюдечко». Стало быть, когда они все-таки
соединяются — это и есть самый божеский дар... Не помню кто сказал, талант — это
нескромно. Замечательная мысль. Не случись на свете Пушкина, Леонардо и так далее —
вряд ли мы жили бы иначе. Критерии искусства — штука относительная. А вот постановка
цели и достижение ее — оченно человеческая история. Пожалуйста, американцы —
предприимчивость, целеустремленность. «Стучите и отворят вам», «Бог дает тем, кто
просит». Вот корень... Именно отсюда, думаю, моя невостребованность справедлива.
(Впрочем, не достигнув своей цели, возможно, мы достигли чьей-то. Кстати, можно
услышать: мечта дороже цели — потому что неосуществима.)
***
Был поражен, увидев фильм «Часы» (героиня — английская писательница Вирджиния
Вульф): депрессивный синдром, безумная тяга к смерти — здесь что-то есть. Привыкание,
забытое умение восторгаться, чувствовать — не оставляет ли это одно, смерть как экстаз
переживания... Смерть как переживание — неплохо. «Жизнь — ничтожная привычка».
Подумал: понимаю, почему люблю кино — здесь есть музыка. Ничто как она не
может способствовать чувству. Слово ведет, музыка трогает... Нельзя описать музыку. Все
можно, а музыку нет. Впрочем, заблуждение, ничего нельзя описать (уж точно — вкус еды).
Можно придумать. Даже прошлое. «Прошлое — тот рай, который у нас не отнять», сказал
Данте. Это верно, ибо вспоминая мы мечтаем, потому что выбираем из прошедшего самое
доходное, даже если и плохое. Фредерик Барлетт, американский психолог: «Воспоминание —
это творческая реконструкция, попытка пережить первое ощущение». Не согласен:
определенная компоновка хоть и апробированных эмоционально — в чем и есть смысл
воспоминания — однако неаутентичных образов априори ведет к новому ощущению.
Отлично произнес однажды мусью Оноре де Бальзак: «Это глупо, как факт».
Я снова противоречу себе? Именно, это литература.
Ну да есть куда как отличные и авторитетные уроки. «Они сошлись — вода и камень,
стихи и проза, лед и пламень», «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань» =
А.С., наше всё. Собственно, Ясперс рек, разноречия и крайности ближе к основанию.
Детство, сколько плотных, незабываемых минут. Есть мнение, что описывая
отрочество можно как следует поучиться: здесь в крупной доле работают два необходимых
компонента — память и воображение. И главное: пора, по большому счету, стандартна, —
чтоб этим взять читателя, необходима изощренность образа.
У кого-то из писателей я встретил — горькая юность. Хорошо сказано. У меня такая и
была. Другое дело, что горечь тут происходила органическая, самостийная. Амбиции и
мечтательность, провоцирующие зависть, высокая эмоциональность и природная
застенчивость, созидающие вечное преодоление. Вообще говоря, жить по-мужски меня
научила как раз «практика», — до того я был хоть задирист и притязателен, однако мало
эффективен. Сильно допускаю, что груз пережитого успокоил, снабдил свободой.
Хм, а почему вообще горечь вызывает любопытство? Люди тяжелой судьбы
неизменно красивей удачников. Сострадание? Сомнительно. Обаятельный резонанс
собственного благополучия? Моха быть... Впрочем, жадность к личной жизни успешных
налицо (занимательно, что творческие, созидательные подробности мало кого интересуют),
институт звезд построен на этом. Что здесь — как оно там, в раю? Неохота думать.
Вообще, мысль о том, что человек гадок, ибо низкие инстинкты составляют основу, и
только воспитание, образование осуществляются залогом нравственности, банальна. Но она
основательна в той же мере, как те самые инстинкты. Таки литература — самообразование
есмь.
Часто возникала догадка, что из обрывочных впечатлений может сложиться приличная
книга. Смуглые и пахучие южные вечера, пропитанные томным мерцанием моря и гиблые
насилия зимних стуж, когда костенит тело (кто не претерпевал нечаянных зол и
приятственностей), босоногая погоня по кочкастым пастбищам за непослушной коровой, со
слепнями, бьющим солнцем, еще непонятым восторгом от пространства и беспечности,
головокружительные беседы с мимолетными людьми, — много чего. Возможно, идет от слов
(не помню автора): «Искусство режиссера — не давать думать, что происходит между
эпизодами. Искусство кино — наоборот».
Вообще, это занимательная вещь, воздействие случайных фраз. Помните, я
воспроизводил мысли инженера в больнице? Как надолго сохранились. А, например, одна
фраза, сказанная замечательным человеком — подозреваю, значительным — меня попросту
ведет. Произнесла ее Майя Петровна Никулина, тогда замглавного редактора «Урала». Она
первая из профессионалов обратила внимание на мои потуги.
Итак, фраза. Я принес рассказ, Майя Петровна порекомендовала изменить концовку.
— У меня возникала такая мысль, — согласился я, — но побоялся некоторой
стандартности.
И последовало:
— Если боитесь, нужно бросать писать.
Удивительно, после этого я стал свободней.
Странно, во мне совсем не задержались какие-либо знаковые фразы родителей
(разумеется, их словечки, характерные присказки врезались), кроме одной, сделанной в ответ
на вопрос кого-то из молодых отцу в день семидесятипятилетия: «Как прожилось, Михал
Палыч?»
— Как один день!
***
Валерка Кондаков всегда был человеком авангардным, тяготеющим к тому, что теперь
называют экстримом. Дельтоплан, дайвинг, горные лыжи — все это освоено им еще до того,
как стало модой. Теннису, между прочим, научил его я. В итоге он плотно прилег на яхту,
имеет международную шкиперскую лицензию, ходил по многим морям. Словом, как-то по
досужему зову притащились мы в очередной раз с Толей Маниным на визовский пруд — у
Петровича (теперь Конде — Петрович) там небольшая яхта. Разумеется, затарились путево,
спустились в каюту, приступили — морские законы, конечно, этого не рекомендуют, однако
мы ж сословие сугубо твердое, без жижи — нет). Приняли внятно, Валера кричит: «Ну что,
банзай!» Ветрина хваткий, кроме нас ни один нормальный в акваторию так и не сунулся. Я
посомневался: какого-де рожна, все в наличии, — действительно, в заводи тихо, в каюте
уютно и мило. Однако хмельные разговоры — про баб, разумеется, да прочие воспоминания
— разворошили молодого беса. Словом, развернули паруса.
Действительно, ветер случился дерзкий, яхта порой ложилась буквально набок. Мы с
Толей руки содрали канатами под команды Конде при смене галсов. Коротко сказать, во
хмелю управление мы держали неважно — паруса запутались. Валерка послал меня на нос,
распутывать тросы, сколь я в прежние разы это уже делал. Ну, стало быть, поперся вполне
браво, перехватываясь за канаты. Тут и достал сильный порыв ветра, яхту отчаянно
накренило. Я, ухватившись за вант, повис над водой, нетвердо опираясь ногами о борт лодки.
Ощущения были приличные, но туманные. Помню, вишу и все сосредоточено в
руках. Они стремительно ослабевают, а лодка выправляться не собирается ни под каким
гарниром. Смутно воссоздается, что Валерка орет — от руля ему оторваться нельзя, Толя
ползет, совершенно не понимая, что делать. Нечего сказать, помочь они не могли, я это
осознавал отчетливо. Словом, держаться уже был не в силах, отпустился, плюхнулся в воду.
Попал в невеликий объем паруса, что тащился в воде и образовывал некую нишу, но как
выбраться отсюда, не представлял. Толя докарабкался до меня, ухватил за ногу, потащил.
Однако теперь голова моя погружалась в воду. «Отпусти», — хрипел и кашлял я,
захлебываясь. Помню, глаза у него дикие, испуганные.
Тут и случился самый знаменательный момент приключения. Потом уже, когда
обсасывали происшествие, я выцарапал из памяти следующее (впрочем, эмоциональный фон
обозначить так и не берусь). Я в возрасте, одинокий человек: дочь — товарищ взрослый,
самостоятельный. Все что мог, ей уже дал (поскольку мало мог). В общем...
— Прощай, — сердечно сказал я Толе. Думаю, был искренен. И, перевернувшись с
паруса, ушел под воду.
Особенно сильно мне запомнилась зеленоватая, пусть несколько мутненькая, но
пронизанная внутренним светом вода. Свечение состоялось какое-то сокровенное, глубокое,
словно в огромном берилле. Совершенно не ощущал тяжести, хоть был в куртке и прочем. Я
бы сказал, что ощутил комфорт, но боюсь вызвать естественное впечатление литературщины.
Не знаю, что мной двигало — инстинкт конечно — однако нырнул глубже, смекая, что может
двинуть килем, и под лодкой поплыл на другую сторону. Отчего так распорядилась психика,
зачем это было нужно, не знаю. Вероятно, на этой стороне боялся запутаться в стелющемся
парусе. Замечательно отпечатлелось, как величественно проходила надо мной громада лодки
(отчетливый кадр из фильмов). И помню: был уверен, что выплыву. Плыл, пока хватило
воздуха, вынырнув, схватил набежавшую волну. Когда откашлялся, увидел яхту, что ушла
вперед, ребята делали круг, чтоб подобрать меня. Берег далеконько, но знал, что доберусь —
плаваю я недурно. Да и парни бросили пробковый пояс (вообще-то положено быть в нем, тем
более при таких форс-мажорах — но мы же горняки), а с ним весь пруд мой. Со второго
захода сумел поймать веревку. Отличная, словом, получилась история. (Послушайте, а не
всколыхнулся ли шлейф той знаменитой практики — я выкарабкаюсь?.. Впрочем, незачем
гневить господа.)
Очки утопил, бейсболку. Жалко — «Старый мельник», мужики над ней потешались...
(Любопытно все-таки, как только мы схлестнемся с Конде, непременно приключение: то
иномарку у него сожгли — пышно и высоко, ребята, горят приличные авто, особенно ночью
— то... нет, об этом не будем).
Хм, я, получается, прошел огонь (было дело), воду, — явно недостает медных труб.
***
— Ты в бога веришь?
— Не вижу основания...
Между тем, имел место любопытный случай... Умер отец. Получили урну с прахом,
решено было подкопать к деду — отличное место на центральном кладбище.
Тут вот какая притча. Дед мой был истовым богомольцем. В атеистические времена
состоял в церкви старостой, и даже, слышал я, помещен в анналы как прилежный. Более
того, он меня пятилетнего окрестил тайком, за что получил нагоняй от отца. Помню, пращур
у нас жил с неделю, на ночь молитвы бормотал. Мне любопытно, — как октябренок, я
супротивничал: мракобесие-де. Дед внушал: «А ты не ленись, вякни: прости господи, — не
отсохнет язык». Батя гневался... Взогретый родительским авторитетом, я шептал под
одеялом: «Бог, ты дурак», — и скрючивался, пропитанный очаровательной судорогой страха
и ожидая кары небесной. Это приятно питало самооценку
Помер дед давно, я вообще не знал его могилу, матушка тоже помнила
приблизительно. Глубокая зима, снегу как на Урале. Жили мы тогда с мамой вдвоем — я
держал урну у себя в комнате и, честно сказать, был не против: сильно отца любил, и даже
такого рода присутствие меня теплило. Ее же маяло — грех.
Ну, попробовали отыскать вместе, — бесполезно: захоронения старые, таблички
завалены снегом. Мама, человек грузный, постоянно проваливалась, падала — уехали
попусту... «Мам, — ропщу, — по весне похороним». Ее же крутило. Словом, я не выдержал,
поперся один, когда немного стаяло — думаю, буду прочесывать сектор.
Часа три валандался, истоптал весь ареал — ноль. Устал зверски, испачкался, промок
— чертыхался... И вот, понимаете, встал в безнадежности — ни сил, ни воли; выдохнул
бездумное: «Господи!..» Решил: сдамся, — тронулся даже, и выпрыснул отчаянное: «Дедуля,
родимый, где же ты?» Ей богу, что-то постороннее тронуло оглядеть последним взглядом
поляну. Поворачиваюсь в тяготе безмерной, и сразу глаза мои уперлись в полинявшую
табличку с едва различимой родной фамилией... Не знаю, как к этому относиться.
***
Вообще, дело слова — одна из любопытных штук. Кто, будучи в ссоре, не придумывал
мысленно сильные, проникновенные слова, кому не грезилось их ответственное воздействие
на оппонента. Да, зачастую слова либо не произносятся, либо не имеют желанного
воздействия, но проговорить их мы желаем неуемно. Собственно, именно эта акция —
отнюдь не реакция объекта ссоры — гасит пожар негодования или вводит в рассудочное
русло. Это же и есть идея литературы. Ничто как она не реализует опыт душевных мышц.
С другой стороны, ты в сильной эмоции, например, ревности (так и не могу
отделаться от мнения, что это чувство рисует человека наиболее полно), вытаскиваются
фразы, где воплощается их логика. Есть логика у чувства? Вероятно да, ибо у всякого
ощущения чаще всего есть конкретные источники. (Взять психоаналитиков —
прелюбопытные изыскания. Это литература чистой воды.) Но сможете вы, даже обозначив
причину, унять ревность? Получается, слово бессильно?
«Психотерапия — это возвращение личности к себе, своему естеству». Я бы сказал —
отыскание опор, вешек, сиюминутного стержня. Вообще, задача человека (даже, например,
физика) — точно обозначить чувства, разглядеть развитие и комбинирование их. И, если
хотите, научиться регулировать эмоции. Выскажу мысль, которая неподготовленным может
показаться дикой. Все эти тестостероны и прочее, быть может, первые дельные шаги к
вычислению человека. Есть даже такая версия: сейчас гуляет не гомо-сапиенс (разумный), а
гомо-агенс (действующий). Сапиенс-то, не говоря спиритус (духовный), еще только грядет. И
именно придумка — орудие перехода. Впрочем, многие считают, что человек разумный —
начало конца. (Бог создал прогресс, чтоб обойтись без человека.)
***
Напротив нашего офиса, в здании посреди бела дня убили крутого. Разумеется,
замельтешили телерепортеры. Ломились к нам, выспрашивали: «Вы что-нибудь
подозрительное видели?» Одна назойливая девица доставала особенно. Неожиданно с
грохотом стула вскочил Лева Циммерман, тишайший экономист, тщедушный, кучеряво
плешивый, в огромных очках:
— Умоляю, голубушка, неужели убивец станет аттестоваться? В конце концов следует
уважать человека!..
Уважаю ли я себя? Важить, весить — как я себя оцениваю? А никак! Гарсиа Лорку
спросили, зачем вы пишете? Чтоб меня любили.
Я — человек эмпирического склада, батрак воображения. Но вот вещь — о чем
грезишь? И тут возникает забавная штука. Придумываешь, уносишь себя шут знает в какие
чертоги и обстоятельства. Но ради чего? Чтоб насладиться, конечно — исключительная цель
путешествий. Однако каков механизм наслаждения? Обратите внимание, чаще всего в мечтах
мы добиваемся успехов, снабжаемся богатством и так далее. Притом что в жизни могли этого
не испытать и не знаем, каковы в деле чувства, которые добываем воображением. Мечта о
лотерее, кладе занимательна, въедлива — сами же выигрыши мало кому дали счастья.
Вообще в реальности успех чаще всего сопровождается негативом: ответственностью,
страхом потери, нравственными неудобствами и многим еще. Да и вообще, что за прок —
успех, власть и прочее, почему это должно приносить удовольствие? Замещение бога,
говорят психологи, высшая логика антропологии... И теперь смотрите, любой мечтательный
казус у большинства мужиков — именно они воображают успех — включает, а то и
заканчивается женщиной. Отчего? А получите: здесь в самом практическом, апробированном
виде осуществляется всё — и завоевание, и присвоение (присовокупление), и игра и, наконец,
физическая форма наслаждений.
Вот вам и рай — всё приходит к Еве и, соответственно, греху. Выходишь из лона, в
мечте заканчиваешь им (вдумаемся, первое движение новорожденного — стремление
вернуться обратно). Вот где, получается, венец духа и плоти; недаром есть мнение:
подсознательное желание мужчины — родить... Или возьмите такие мифические образы: Ева
— жизнь, Адам — земля. Фаллос в некоторых религиях — олицетворение плуга, лемеха,
женщина — борозды. Адам возвращается к себе через женщину, воспроизводя корм, чтоб
продлить жизнь посредством «жизни».
Приведу из собственных сочинений: «О чем русскому думать проще? — о боге в
широком ракурсе и бабе. Бог — олицетворение поиска высшего смысла (теософы твердят:
«бог — это модель процесса»), женщина — власти инстинкта, низкое. И это еще вопрос, кто
по-настоящему оптимален. Для бабы измерение жизни — деньги, для мужика — поступок. И
бессмысленно пытаться сопоставлять друг друга. Женщины явно зачастую более
прагматичны, корыстней, может и мудрей, хоть и вряд ли целесообразней...» Кстати,
известно, капитальную часть времени воображение — свойство высокой организации — у
мужчин занято сексуальными фантазиями, то есть возбуждением инстинкта. У женщин
иначе.
А вообще, зря я роюсь: тайна хороша, пока она есть. Я даже сейчас подумал, женское
свойство квалифицировать человека часто через денежный эквивалент мной так и не
освоено; оттого, надо полагать, и кажутся их действия наделенными смыслом. (Не раз ловил
себя на том, что охотно отдаю возможность делать черную работу супруге. Перекладываю на
других. Говорю это отнюдь не от самоуничижения, а полагая вызвать большее доверие в
общем, то есть из корысти. Корысть наша получается, несколько иного фасона, я даже не
всегда уверен, что более тонкого.)
Капитализм показал, богатство упрощает человека, — тут, между прочим, и
целесообразность есть. Все эти менталитеты, религии, социопсихологические каверзы —
туманят. Чем больше духовного в человеке, тем ему больней... Да помилуйте, русский народ
суть богоискатель якобы, а к матриархату тем временем движется.
Верно, сознательно будировал — мужчина-женщина. Да, самый доступный вариант
(возвращаюсь к мысли, которую обозначил вначале). Отчего происходит воспевание
женщины, существа почти неизбежно земного, инстинктивного, подавляющего? Всякому
понятно — от воображения. От несовпадения, которое сулит оно, от несоразмерности чаяний
и реальности. В каком-то смысле женщина — провозвестник литературы и присутствие ее в
текстах крайне правомерно. И я сам начинаю верить, что, например, эйфория влюбленности
— это посягательство объять необъятное. Ибо сосредоточенный мир, который мы наблюдаем
в процессе поглощения друг друга, что и есть это состояние, по существу исчерпывает
теоретическое и практическое воплощение человеческого соучастия. Рука в руке —
квинтэссенция реальности.
И что такое литература как не средство объятия и средоточия. В конце концов «лябоф»
в ширпотреб запустил Гуттенберг. Нет, вы не плюйтесь, уже в правилах считать, что власть
этого термина — результат тиражирования персонального самочувствия и художественного
вымысла. Печатный станок, типография — народ грамотой овладел, вот и вся причина.
Прежде в отношении женщины и слова такого не произносили, бога только любили.
Собственно, и прочее. Боль, блаженство, способность чувствовать, объяснять и
придумывать — это и есть то главное, что вынужден и обязан человек реализовать.
Литература, как инструмент, ваятель драматургической канвы процесса, стало быть —
провидение природы.
Или так... Я видел много людей. Разочарования, связанные со сменой эпох —
нереализованные опыт и таланты. Уходы от психологических надрывов в одиночество,
пьянство, наконец в вечность... Представим, становишься читаемым писателем. Однако
всякий описывает по существу собственную жизнь. Получается, каждый изгиб судьбы идет в
дело, стопроцентная реализация — где возьмете вы еще пример столь удачного жребия? Я
говорю только о реальном — а придуманное?
А ну-ка с такого боку. Бизнес. Но разве писательство как созидание — вы через
персонажи осуществляете мечты, образы, мысли — не круче, чем бизнес? Потому как
деньги, в принципе основной выход российского (маклаческого в преимуществе, вассального
и теде, — квази) бизнеса — средство, которое позволяет купить и продать, но не сделать.
Вместе с тем такая вещь тронула. Я постоянно твержу, литература — простейший
способ реализации. И здесь содержится казус. Простой означает последний — удел тех, кто
ни на что не способен. Но возьмите религиозную веру, тоже род реализации. Послушание,
служба. Утешение. И род — тоже последний.
Хм, не посягаю ли я литературу и к религии пристягнуть? Собственно, сказано,
Христос наиудачный литературный персонаж.
***
Практика, какая колоссальная категория. Я порой с грустью наблюдаю за
современным состоянием дел в литературе. На поверхность зачастую выходят
неотяжеленные жизненным опытом дарования, владеющие, иногда талантливо, языком. И
мы видим высосанные из пальца тексты, профессионалов кабинетного образа жизни,
которые способны освоить рельефы реальности, но не тектонику. Уже и в литературе, вслед
за институтами масс-медиа действует метод плацебо, когда из пустышки делается бренд...
Дело в том, что можно наработать вкус, отточить перо, доступно, наконец, заставить себя
рисковать воображением, — нельзя научиться судьбе. А глубокое можно расковырять, только
пропустив через себя — «даром пользуются, а работая — достигают».
Довлатов очутился однажды в мастерской знаменитого скульптора. По углам
громоздились незавершенные работы: Гагарин, Маяковский. Пригляделся и замер — все они
были голые. Поразился.
— Ничего удивительного, — пояснил скульптор, — мы же реалисты. Сначала лепим
анатомию, потом одежду.
Я бы распространил эту сцену на писателей: молодой возрастом начинает с одежды.
Все мы скрипим зубами, глядя на Москву. Государство в государстве, существо
избалованное преференциями, близостью к раздаче, рафинированное, безоговорочно
паразитирующее и консолидированное в этой монополии, создающее ауру стяжательства и
ограждающее ей власть от народа (Москва здесь как средоточие денег)... А олигархия?
Таковая — гипертрофированный сублимат Москвы, концентрат паразитизма; организм,
обыдляющий народ, по существу, презирающий его (Даль: «мы ненавидим тех, кому делаем
зло»).
Можно продолжить, да и без того понятно, речь идет об отсутствии практики
народной жизни.
Впрочем, никто на истины не замахивается, все здесь игра мысли, не претендующей
на исчерпывающие смыслы. «Смысл — степень обаяния формулировки того или иного
явления». Однако у кого как. Для меня писательство суть жизненная гать именно как
реализация воображения, питаемого чередой впечатленных сочленений, разнообразных
практик. И вообще, творящая цвет и запах ветка сирени — сие мета организма,
обусловленная многовековой практикой благоприятствования. И вообще, любовь — это
высоко и эффективно организованная практика эмоциональных ресурсов. Отличие слезы на
матовой щеке дочери от таковой же на постороннем создании — это ли не всего лишь
практика филогенеза? И вообще, дети — практическое выражение вечности.
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.