Невыдуманные истории…

Геннадий ГЕНЦЛЕР

Невыдуманные истории…

 

Вы спрашиваете, как я отношусь к довоенным репрессиям? Боюсь навлечь на свою голову гнев и ярость – справедливые гнев и ярость – но я отношусь, относился, как к справедливому возмездию. И радовался, как может радоваться обиженный ребёнок, сообщениям газет о судах над врагами народа. Мне нравилось читать в газете «Правда» о том, что враги расстреляны как «бешеные собаки». Я не очень понимал, что такое «бешеные собаки» или «бешеные псы Антанты», но я радовался приговорам. И очень верил, что враги больше не будут нам мешать строить социализм, а за ним и коммунизм, о которых говорило сквозь потрескивание радио, похожее на чёрную тарелку.

На чём держалась эта вера, столь нелепая сейчас после всех разоблачений? На понимании того, что всё совсем неоднозначно. Тем более неоднозначно в тяжёлые 30-е годы, смешавшие и соединившие несоединимое.

Мои родители прошли Гражданскую войну. Папа был пулемётчиком, разведчиком, командиром эскадрона. В госпитале получил редкую и очень почитаемую награду – орден Красного Знамени. Мама служила в политотделе, в штабе кавалерийской дивизии. Была награждена именным Маузером. С папой познакомилась в госпитале, где оставила кисть левой руки. С тех пор они не разлучались. Вместе строили социализм. Вместе окончили авиационный институт. Вместе служили «ответственными работниками», как тогда говорили, в Наркомате авиационной промышленности. Чем именно они занимались, я не знаю – «не положено». Но их очень ценили. Обоих. Награждали часами, отрезами дефицитной ткани, продуктовыми и вещевыми талонами в закрытый распределитель. Они никогда не пользовались этим распределителем; отдавали талоны своим нуждающимся коллегам и соседям.

Дверь нашего дома (вырвалось, никакого дома не было; были три комнаты в коммунальной квартире, но с отдельным входом) никогда не закрывалась. По вечерам самая большая комната набивалась инженерами и военными, которые жарко спорили о чём-то мне – мальчишке – не ведомом. Но как интересно проходили эти споры! Никто и никогда не повышал голос. Никто никого не оскорблял. В условиях общей тишины выступавший обращался к своему противнику, предварительно тезисно изложив его выступление, чтобы тот подтвердил правильность изложения. После этого в ход шли формулы, технические термины, результаты экспериментов, ссылки на тех или иных специалистов. В конце шёл вывод. Потом – молчание. То самое сосредоточенное молчание, на которое способны только думающие и знающие своё дело. Никто не стеснялся переспросить, попросить подробного разъяснения. Военные иногда терялись в лабиринтах сложных вычислений, допускали ошибки. Я прожил долгую жизнь. Но никогда более я не встречался с подобной деликатностью отношений. Это были убеждённые строители новой жизни. Как горько мне их отсутствие. Мама споро накрывала на стол, чтобы не пропустить ни одного слова. Внимательно слушала. Часто с листком бумаги и карандашом присаживалась за соседний столик; что-то быстро писала. Когда мама переставала писать и вставала, гости мгновенно замолкали, слушали маму как верховного судью. Я как-то спросил папу, почему с таким вниманием её слушают? Ответ удивил – потому что мамины вычисления изящны и точны. Видимо, она была прочнистом – рассчитывала прочность самолётов? Увы, для меня это так и осталось загадкой. Как и то, с каким вниманием слушали маму те, кто является гордостью советской авиации. Приходили конструкторы, военные, директора заводов, ответственные сотрудники наркоматов и ЦК ВКПб. Спорили, пили чай, опять спорили. Расходились далеко за полночь. А мама и папа продолжали сидеть над исписанными листками…

В конце зимы 1936-го мама и папа поехали в очередную командировку на один из заводов. Говорили, что там производится испытание какого-то оборудования. Когда это оборудование обступили работники завода и прибывшие командированные, произошёл взрыв. Две бомбы взорвались почти одновременно; в третьей не сработал взрыватель. Погибло 16 человек. Более сорока были ранены. Я остался круглым сиротой.

Нас с бабушкой не выгнали из опустевшей трёхкомнатной квартиры. Не забывал и Наркомат. Изредка подбрасывали то продукты, то вещи. Платили крохотную пенсию на моё содержание. Бабушка – потомственная польская дворянка – для советской власти не существовала. Поэтому мы выживали. Я вставал в пять утра и шёл в магазин, расположенный в трёх минутах хотьбы от дома. Разгружал прибывающие подводы, разносил тюки и ящики по подсобкам. Меня кормили завтраком. Давали булочку или варёное яйцо. И я бежал в школу. После занятий возвращался в магазин. Выносил пустые мешки, ящики, бутылки; грузил их на подводу. Прибирал в подсобках. Мне платили небольшие деньги, на которые мало что можно было купить, но давали продукты: то булку хлеба, бутылку постного масла, кусочек колбасы или сыра, пяток яиц, морковной заварки... Всё это я нёс домой, кормил бабушку. Перекусывал сам. Бежал в секцию, где занимался боксом. К началу войны я был чемпионом Москвы среди юношей. Да, так вот. Бежал в секцию. Возвращался домой. Ужинал. Делал уроки. Прибирался в магазине. Бабушка что-то шила. Но, главным образом, перешивала, латала, перелицовывала. С ней рассчитывались деньгами, продуктами, а – чаще – вещами. Эти вещи продавались на рынке. К вырученному добавлялось заработанное. Всё тратилось на еду.

Так и выживали, пока не началась война. В октябре 1941-го закрылся магазин. По улицам перестали ездить подводы с продуктами. Взлетели цены на базаре. Наркомат помогал продуктами, но как-то скуднее и реже. Не думаю, что забыли моих погибших родителей. Просто каждый уже выживал сам по себе.

Я поступил в ФЗУ. Там одевали и кормили. Но в ноябре 1942-го училище эвакуировали. Мы с бабушкой не попали в список эвакуированных ни по линии фабрично-заводского училища, ни по линии Наркомата. Мальчишке, чтобы выжить, была одна дорога – воровать. Воровать всё – продукты, одежду, тепло, жизнь… В ноябре бабушка заболела и, истаяв за две недели, тихо ушла. Выживать надо было в одиночку. Помотавшись по враз опустевшей Москве, я пришёл, прибавив почти полтора года, в военкомат. С сомнением оглядев мою рослую и крепкую фигуру, военком потребовал паспорт. Пришлось соврать, что паспорт с документами увезён при эвакуации ФЗУ.

Не надеясь на чудо, побрёл из военкомата в училище. В здании застал суматоху – там спешно разворачивался госпиталь; остатки ФЗУ помещались в крохотной комнатке. На ящике сидела миловидная девушка с испуганными глазами. Почему-то слово «фронт» производило на неё мобилизующее впечатление. Поэтому после четвёртого или пятого упоминания фронта, куда я стремился попасть, она выписала справку. А в справке указала, что я был принят в ФЗУ не в 1942-м, а в 1940-м году. И паспорт мой с документами училища отправлен по месту эвакуации. Знает ли девушка, что спасла мне жизнь? Жаль, мы так больше и не встретились.

Возможно, военком так и не поверил моей справке. Возможно, сыграло свою роль то, что родители служили в Наркомате авиационной промышленности. Но меня вместо фронта направили в учебную часть, где готовили воздушных стрелков-радистов.

В апреле 1943-го в звании младшего сержанта я прибыл в полк пикирующих бомбардировщиков ПЕ-2 и был зачислен в экипаж капитана Егорова. 2 мая 1943 года совершил свой первый боевой вылет.

Вот вы спрашиваете, что такое подвиг на войне? Вот до сих пор не знаю. Грань между подвигом и преступлением для меня до сих пор столь тонка, что и себе ответить не могу. Ты не гляди на мои ордена и медали. Они за подвиги. А самая высшая награда – за преступление – не на груди. В сердце. Как было дело? Расскажу. Но сперва пару слов о командире полка. Уважали его крепко, по-мужски. А точнее по-фронтовому. Это как? А это так, что если командир хороший, то и у тебя есть шанс остаться в живых. Вот я и живой. Потому что командир был нам всем батей – требовательным и справедливым. Мне он вообще повадками отца напоминал. Да…

Случилось всё летом 1943-го. Где-то в начале августа или ближе к августу. Целей не было. Полк стоял. В смысле не летали. Обслуживали машины. Командиры и штурманы изучали карты местности, маршруты. Техники возились с моторами. Оружейники возились с бомбами. Мы – стрелки-радисты – в основном стояли в карауле у самолётов. Или на подхвате у техников. С только что выданными нам новенькими кобурами и пистолетами ТТ. Положенные нам в карауле карабины или ППШ картинно висели на ветках берёзок. Почему полк стоял? Так мы же пикировщики. Нам нужны точечные, хорошо разведанные цели. Это тяжёлые бомбардировщики работают по площадям. Попал-не попал, всё равно накрыл. Или зацепил. Или перепахал всё так, что не пройти ни проехать. Штурмовики в воздухе могут подкорректироваться. Но у них бомб с гулькин свист. Мы же – пикировщики – хорошо накрывали цель. Но только цель. И с бомбами сесть обратно не могли. А целей не было. Войска с обеих сторон шевелились, перегруппировывались. И полк стоял.

Я помог механикам заменить колесо на правой стойке шасси, когда, поднимая пыль, к нам подъехал Виллис. Из него грузно вылез здоровяк с генеральскими погонами, к которым мы только-только начали привыкать. Солнце едва ещё зацепилось за верхушки деревьев своим верхним краем, а генерал был уже мертвецки пьян.

Оглядев всех мутными глазами, он выхватил из замерших вокруг ближайшего офицера:

- Таааак, готовитесь к вылету?;

- Никак нет, товарищ генерал!;

- Чего?! Армия воюет, а вы тут …..?!!! Где командир?!!!

Не зная, куда девать тёмную энергию, рвавшуюся из него наружу, генерал то пинал разложенные вокруг самолётов детали, то крыл всех отборной площадной бранью.

На подножке бензовоза примчался командир полка, наш «батя». Чётко подошёл к генералу, вскинул ладонь к фуражке…

- Саботируешь, сукин сын? Воевать не хочешь?, - прервал генерал доклад комполка: Пристрелю, вражина!

Генерал вытащил пистолет и ткнул им в грудь командира.

Мысль убить падлу мелькнула в голове одновременно с расстёгиванием кобуры. Замечу, что мы – мальчишки – любили пофорсить. В ТТ всегда загоняли в патронник девятый патрон. Это почему-то тогда считалось чуть ли не верхом геройства, особым шиком – выхватить пистолет и сразу выпустить всю обойму. Девятый патрон был и в моём ТТ. Поэтому мне достаточно было выхватить пистолет и при вскидывании одним движением снять предохранитель. Но был последний шанс.

Нарочито громко топая сапогами я строевым шагом приблизился к генералу:

- Товарищ генерал! Разрешите обратиться к товарищу полковнику?!

И, не дожидаясь формального разрешения:

- Товарищ полковник! Из штаба армии пришло распоряжение – сегодня боевых вылетов не будет!

Генерал полу-опустил пистолет, упёр в меня тяжёлый взгляд:

- Кто распорядился?

Откуда я – младший сержант, простой воздушный стрелок-радист – мог знать офицеров штаба армии? И какой армии? Но отступать было нельзя. Или нести чушь, или стрелять в генерала и стреляться следом самому:

- Начальник оперативного отдела штаба армии полковник Ковалёв!

Ну должен же генерал знать хоть какого-нибудь Ковалёва!

- А-а-а, - протянул он: Полковника Ковалёва знаю.

Генерал развернулся и, чиркнув пистолетом мимо кобуры, направился к Виллису. Никто пистолет не поднял; все просто ждали отъезда генерала.

Когда Виллис скрылся за лесочком, комполка подошёл ко мне, обнял правой рукой, а левой застегнул кобуру:

- Спасибо тебе, сынок.

Вот ты спрашивал о жизни, о войне. Разные они. Не в смысле, что жизнь отличается от войны. Это само собой. Но и жизнь разная. И война разная. И подвиг подчас не отличить от преступления. Пытаюсь. Уж который год пытаюсь. Да что год? На десятки лет счёт идёт. Всё молчал. Думал. Никому не рассказывал. А так и не додумал. Тебе первому поведал. Додумай, а? Попробуй понять. Ведь должна же быть эта граница. Ведь перешагнул я её. А, выходит, так и не дошёл. Или не вернулся.

 

Г. Л. ГЕНЦЛЕР

член Союза писателей РФ

Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.